Когда тебе так плохо, постоянное созерцание счастливой крючконосой рожи превращает твою жизнь в сущий ад. Я был совершенно уверен, что он не следит за мной специально. Вряд ли это он так радовался каждой встрече со мной; нет, он действительно ходил с таким видом, будто произносит приветствие городу. Длиной в неделю. Здоровается с каждым камнем и каждой травинкой. Каждый шаг – как признание в любви.
Это зрелище не всякий здоровый сможет вынести. Странно, что горожане не сговорились и не сожгли его на главной площади. Скопом-то, наверное, справились бы.
Наверное.
Может быть.
Но я почти даже не злился на него, потому что туман грустной растерянности не оставлял места и на злость тоже. Или скрывал её от меня самого. Кстати, ни вчера, ни сегодня я крючконосого не встречал. То ли он всё-таки пал жертвой праведного гнева земляков, то ли уехал. А может, я перестал обращать на него внимание. Скорее всего. Я был слишком занят размышлениями о том, как помириться с Эгле. Поймал себя на мысли, что постоянно иду к её дому. Десятками разных дорог. И сворачиваю в последний момент. Вряд ли она хочет меня видеть. Я сам себя видеть не хотел.
Потом заметил, что пытаюсь вспомнить строчку из песни Марсена – о дожде, застилающем глаза. Там ещё был момент, когда герой песни отмечает, что больше думает, чем говорит, но говорить всё равно не с кем.
Про меня, да, но я сам на себя разозлился и постарался выкинуть песню из головы. Мне это удалось. Но в процессе я дошёл до крайней стадии лунатизма. Я уже окончательно выпал из реальности.
– Сим, – морщась, сказал Марсен, – я ещё могу понять, почему ты со мной не здороваешься. Но пытаться меня убить – это как минимум невыгодно. Хоть бы подождал, пока Кейн подберёт запасного донора.
Ну да. Я в него врезался. Ни он, ни я не имели полезной привычки обходить углы, а не огибать их. Точнее, я сегодня почти всё время шёл по стеночке. А Марсен-то, наверное, просто со всеми кирпичами этого дома здоровался. Говорил каждому, какой он хороший и нужный, вот конкретно этот кирпич. И вот этот. И следующий. Пусть знает об этом и не слушает всех этих глупцов, которые говорят, что он – всего лишь один из многих безликих кирпичей в этой безликой серой стене. Небось ещё попутно вдохновился и песню об этом придумал.
Я молча смотрел на Марсена, потирая лоб. Какой он всё-таки костлявый. Надеюсь, ему было больнее, чем мне.
Пауза затягивалась. Я начинал чувствовать себя по-дурацки. У меня имелось два одинаково неловких варианта. Либо развернуться и уйти, либо извиниться, развернуться и уйти. Угу. Ещё надо уточнить, что я прошу прощения только за попытку непреднамеренного убийства.
Решать, однако, ничего не пришлось.
– Слушай, – сказал этот крючконосый гад, – я тебя как ни встречу – ты всё один. С Эгле всё в порядке?
Убил бы.
– Слушай, – я тяжело поднял на него глаза, – ты же у нас друг Кейна, да? Если бы ты хотел узнать, как дела у Эгле, ты бы спросил у него. Но ты спрашиваешь у меня. Мог бы сразу поинтересоваться, вот так вот, как взрослые это обычно делают – «как у вас дела с Эгле? Уж не поссорились ли вы из-за одного крючконосого типа?»
– Мог бы сразу ответить, если и так всё понял, – невозмутимо откликнулся Марсен.
– Хорошо, – ровным голосом начал я, – сейчас отвечу. В наших с Эгле делах появился инородный предмет. Знаешь, какой? Твой крючковатый нос. Вот если бы ты его оттуда убрал, всё тут же стало бы в порядке.
– Не могу, – развёл руками Марсен. – У меня всегда был крючковатый нос, и он всегда будет в твоих делах. Нечего на меня так смотреть, не я его туда сунул. Все, кто занимается лечением болезней внутренней мелодии, имеют право совать мой нос в дела своих пациентов. Если у тебя есть другие предложения, как всё исправить, излагай немедленно.
Я знал, как всё исправить. Но для этого надо было вышвырнуть из Ленхамаари одного крючконосого.
Только вот я все эти дни постоянно на него натыкался. Не знаю, как он вёл себя на Западном архипелаге, но здесь он натурально от счастья сиял. Он был несокрушимо, бесстрашно счастлив. Как будто это счастье никто не мог прервать и испортить. Как будто его никто никогда не бил, не говорил ему гадостей, будто он в жизни не видел ни одной мёртвой птицы, ни одного нищего старика.
Как будто бы смерти не было.
Может, я и скотина, но, видимо, не самая последняя. Я не могу лишить человека того, что всегда хотел получить сам и никогда не получу.
Противоречие было невыносимо. И снова всколыхнулась обида, которую я впервые почувствовал тогда, в больничной палате.
– Да я понятия не имею, как всё исправить, – с отчаянием сказал я. – Ты уже понял, я тебя терпеть не могу, но ты почему-то нравишься Эгле. Я сказал ей то, чего не должен был говорить вообще никогда. Я не знаю, что делать. Нет, конечно, я должен для начала извиниться, но как? Я же не могу заявиться к ней домой? А если и заявиться, вдруг я её не застану? Или дежурить у Кейна? Она же тогда вообще больше меня видеть не захочет.
Марсен внимательно посмотрел на меня. «Больной, нет?» – читалось в его взгляде. Ну, то есть, он очевидно не сомневался, что больной. Только к una corda эта болезнь не имела никакого отношения.
– Эти проблемы, – вкрадчиво начал он, – решаются очень просто. Даже почти без звукомагии. Пойдём, я тебе покажу.
Я мрачно пожал плечами, но покорно последовал за ним. Мне ничего другого и не оставалось.
Было стыдно. Стоило маяться несколько дней, чтобы взять и вывалить свои проблемы на единственного человека, которого мне с первого взгляда захотелось удушить своими руками.
Марсен, тем временем, свернул в тихий дворик, порылся в кармане.
– Смотри, – сказал он.
В руке у него был сонотиций. Прозрачный. Я посмотрел на него с недоумением. Марсен улыбнулся своей таинственной улыбкой, которая так меня бесила, и тихо пропел несколько нот.
Шарик засветился.
Обалдеть. Вместо того, чтобы пользоваться чиави, как все нормальные люди, Марсен таскал с собой сонотиций. Нет, серьёзно, он разговаривал по сонотицию. Как триста лет назад.
А потом до меня ещё и дошло, что он собирается делать.
Я предполагал, что люди бывают скотинами, но этот тип превосходил все