стадо, помогал по хозяйству и всё думал про то, как жить дальше. Зашёл как-то к крестьянину бродячий монах, рассказал про Соловецкий монастырь на островах, про старцев тамошних, про чистое жительство монастырское, да так ладно рассказывал, что подумалось: уж не это ли — судьба?
...А когда увидел возникшие прямо из воды поросшие дремучим лесом острова, понял — тут моё место, тут моя жизнь.
Вскорости монахи поставили его своим игуменом. Под недреманным оком нового владыки, под его твёрдой, заботливой рукой сказочно преобразился монастырь. Утверждал он на тех лоскутах суши правильную жизнь. Все вещи в труде, сказано в Екклезиасте. Стал труд на Соловках не наказанием, но радостью. Дюжие краснорожие монахи, на владыку глядючи, трудились споро и весело. Строили храмы, рыли каналы, разбили оранжереи, ловили рыбу, разводили скот.
И расцвели суровые северные острова, будто сказочная страна Аркадия. Дни проскакивали в заботах, ночью спали не чуя ног. Житие велось чистое, никакого баловства строгий игумен не допускал. Но были в монастыре и радости. Радость телесной устали, здоровой обильной пищи, духовитой и яростной русской бани. Но допреж всего была радость духовная, покой для исстрадавшихся душ, простота и правда вдали от неправедного мира.
Не агнцев лепил Филипп из монахов, но воинов, чтобы могли постоять за русскую землю и за свою обитель, благо с молодости сам умел владеть любым оружием. Превратил монастырь в грозного оберегателя северных русских границ.
...Мирские вести на Соловки приходили вместе с богомольцами. Постучал однажды в монастырские ворота бывший царский духовник Сильвестр, уже опальный. Засиделись с Филиппом за полночь. Говорили всё о царе. В горестном недоумении качал головой Сильвестр.
— Что стряслось, ума не приложу! Думал, знаю его насквозь, полюбил как сына. Нахвалиться не могли на государя! А как Настасью схоронил — ровно подменили, вовсе другой человек стал. Прежних советников слушать не хочет. Сам всё знает и всё ведает, а станешь перечит — враг. Кровь льёт как воду. В разврат пустились — прям жеребец стоялый. Евиным родом пресытился, в содомию впал. Сколь я стращал его карой небесной, даже нарочно поучение написал, чтобы отвратить. Всё мимо! Сначала с Федькой Воронцовым, теперь с младшим Басмановым. А скажешь: смеётся в глаза, молчи, поп, не согрешишь — не покаешься.
А иной раз вроде проснётся. Задумается. Молится истово, весь лоб расшибёт. И так с неделю, а потом снова во все тяжкие. Нас всех разогнал, кто убечь не успел — всех казнил. Опричнину эту придумал. Всё, что мы вместе делали, отставил. А сколь мы доброго сотворили! И воевали славно, и законы писали, и народ в трату не давали. Почитай, ведь уже обустроили страну. И на тебе! Всё зря. Был государь мудрый и добродетельный, стал ровно зверь бессмысленный. Почему сие, как думаешь? Может, опоили?
— Так вы же и опоили, — ответил Филипп.
— Христос с тобой, владыка, что ты такое говоришь!
— Опоили вы его лестью, а это — страшнейшая отрава. Гордыню в нём пробудили, земным Богом величали, власть царскую от Адама выводили! Не ты ли его деяниями Золотую палату расписывал? А ведь ни дед, ни отец его божественный венец на себя не примеряли. С него началось. Вы и начали. Почто царю богоравность присвоили? Думали: сами с ним в облака вознесётесь? Вот и вознеслись!
— Так ведь в Писании сказано: несть власти аще от Бога!
— В Писании сказано: Богу Богово, а кесарю кесарево. Ведь он вашим россказням всерьёз поверил! И оттого всё у него в голове замутилось. Вы ему пели, что он помазанник Божий, а он-то знает про себя, что слаб и грешен. Иное надо было ему втолковать. Трудами славен государь, а не похлебством подобедов. Царь велик, ежели его народ велик.
— Я ли ему не говорил про долг царский! Все уши прожужжал. Тем ему и опостылел. В ежовых рукавицах держал. Без моего благословения с женой не смел лечь.
— Эка мудрость — про долг твердить! Сами правили, а его от дел отодвинули. Как дитю игрушку дали скипетр да державу. Он и решил, что власть — это плод заветный, который вы у него отобрать хотите. А власть суть бремя великое. Сколь он грызни из-за власти видел! Шуйские думали: щенок совсем, что на него оглядываться. А он не щенок, в нём зверь сызмальства сидит. И беса в нём больше, чем Бога. Пока Настя жива была, его семья в узде держала. А как скрепа та лопнула, бес-то и вылез наружу.
— И кто, по-твоему, в сём виноват? — насупился Сильвестр.
— С духовника первый спрос, почто не доглядел?.. — жёстко сказал Филипп.
Дёрнулся Сильвестр, как от удара.
— Эх, Фёдор, — назвал его по-мирски, — я к тебе за утешением, а ты...
— Не дождёшься от меня утешения. За вас теперь вся страна все в ответе. Эх вы, рада избранная! Протакали царя. Ты свой Домострой сочинял, Алёшка Адашев сродственников потеплее устраивал, Курбский Андрей и того чище — за границу сбежал.
— Аль ему ждать пока Иван на кол посадит?
— Для иных и мука не страшна, ежли для святого дела. Ну а уж коли сбежал, обиду свою в измену не превращай! А то, ишь, поляков на Москву подзуживает, боярам смутительные письма шлёт, а они потом за эти письма головой платят.
Поник головой Сильвестр. Обидно, а крыть нечем. Простились холодно.
...Уже в бытность соловецким игуменом Филипп ездил в Москву. Видел царя, даже говорил с ним, но тесно не сошлись, чуя друг в друге гордость почти что равную. Возле царя тёрлись другие, такие как Левкий, Евстафий, Пимен. И всё же казалось Филиппу, что не безнадёжен Иван, что под коростой гордыни и жестокости ещё теплится живая душа.
Потому и согласился принять митру, когда митрополит Афанасий, старец добрый, но слабый, отрёкся от сана. Умыл, как Пилат, руки. Теперь, сказывают, ходит по церквам, псалмы поёт, иконы поновляет. А кто за народ печаловаться будет? Кто, кроме митрополита, может царя вразумить?
Когда ехал на поставление, сам себя спрашивал: зачем еду? Нешто и впрямь кроме меня некому? А, может, и во мне гордыня взыграла? Власти захотелось, славы, почестей? Но когда обступили его толпы страждущих, когда воочию увидал залившее страну горе, тотчас перестал сомневаться. Понял: на него едино уповают! И теперь ему отступу нет...
Царь встречал Филиппа в пяти верстах от Москвы. Этакой