А посреди всех этих потрясений, посреди всех этих исчезновений — рождение нового человека. В ночь под Новый, 1938 год Зина Пастернак произвела на свет второго сына Бориса, которого тут же окрестили Леонидом в честь дедушки по отцовской линии. У Зины уже было двое детей от первого брака: Адриан и Станислав, — Борис относился к новым членам семьи с такими нежностью и самоотверженностью, словно эти мальчики были его собственными. И вообще, по его мнению, кровные узы — нелепая условность, а единственное значение имеют узы сердца.
Что же до материальных затруднений, связанных с увеличением семьи, ему было на них наплевать: он сроду не умел ни просчитывать наперед, ни рассчитывать в принципе. И, смеясь, похожий на пирата, готового идти на абордаж, отвечал жене, когда та временами тревожилась из-за растущих расходов, что его мнение по поводу собственности и личных благ ей хорошо известно. «Мы на земле только гости», — писал он в одном из писем Зине и добавлял, что деньги имеют цену лишь как средство обеспечения свободы и спокойствия при работе, которая есть единственный человеческий долг.
Впрочем, широта натуры и терпимость в чувствах мешали Борису воспринимать любой разрыв отношений как конец его привязанности к тому или к той, с кем он расставался. После развода с Женей в 1931 году они продолжают видеться, Пастернак посылает ей свои книги, и его письма к бывшей супруге остаются простыми и искренними. Точно так же, сойдясь с Зиной, он сохраняет дружбу с ее покинутым мужем, пианистом Генрихом Нейгаузом. Единственное, что имеет для него цену, это не мнение других о себе или собственное о ком-то, но атмосфера изначального доверия и опыт теплых отношений, в которых он нуждался, чтобы перо не падало из рук в середине фразы.
Несмотря на природный оптимизм, в то самое время, когда ему не хотелось слышать ничего, кроме музыки слов, приходилось нервничать, думая о последствиях уже третьего в Москве судебного процесса.
Громкий процесс, о котором идет речь, начался в марте 1938 года, а на скамью подсудимых на этот раз попали самые важные шишки советского режима. Жизнь подсудимых была под угрозой, поскольку их взяли как соучастников «антисоветского блока правоуклонистов и троцкистов», с которым они якобы состояли в заговоре. Некогда всемогущий Бухарин, бывший глава правительства Рыков, один из старейших (с 1903 года) членов партии Крестинский — все, вплоть до Ягоды, которому еще вчера поручались репрессии за антисоветские происки, были приговорены к смертной казни. Наведя таким образом порядок в своем ближайшем окружении, Сталин дополнил обновление команды, убрав Ежова, только что рьяно управлявшего великой революционной чисткой, и заменив его своим адъютантом, Берией. Был ли это конец организованного террора? Пастернаку очень хотелось в это верить, и с этим ощущением счастливой перспективы он встречал в июне Марину Цветаеву, которая после долгих колебаний решилась наконец оставить Францию, где эмигрантская среда становилась все более враждебной к ней, и вернуться с сыном в Россию, куда уже уехали ее муж Сергей Эфрон и дочь Ариадна. Трое взрослых «возвращенцев» надеялись на триумфальный прием родиной-матушкой. Не тут-то было! Прибыв в Ленинград, а оттуда в Москву, Марина узнала, что ее сестра Анастасия, пылкая революционерка, арестована и сослана неизвестно куда, муж Сергей, которого во Франции обвиняли в шпионаже в пользу русских, со дня на день ждет ареста, ибо плохо выполнил свой долг стукача, и что она сама, как бывшая эмигрантка, на дурном счету в отечестве…
Напрасно Пастернак пытался примирить Марину с желчным настроением соотечественников. Если люди иногда и выказывали благожелательность по отношению к ней, то государственные организации продолжали хмуриться. Как он ни старался втолковать Цветаевой, что Советскому Союзу глубоко чуждо прекрасное слово «покаяние», она отказывалась верить, что и русский словарь переменился вместе с режимом. И вот 27 августа 1937 года — спустя два месяца после возвращения Цветаевой на родину — приходят за Ариадной. Уводят. За что? По какой причине? Тайна. Наверное, здесь полагают, будто всякий «раскаявшийся» привозит на себе следы капиталистических миазмов?
Пастернак снова пытался разъяснять смысл таких «полицейских оплошностей», но тут он узнал, что несколькими днями ранее умерла его мать — в изгнании, в Лондоне. Вот только кому интересна потеря одного человека накануне бойни планетарного масштаба? Безумию людей уже отвечало безумие мира. Англия и Франция объявили войну Германии, а Красная Армия бросилась на помощь Польше, чтобы, как говорили, защитить братьев-славян, соседей Украины, от прожорливого Гитлера. Теперь, когда у всех русских совершенно ясно обрисовался общий враг, думал Борис, они прекратят сражаться друг с другом, перестанут лелеять и раздувать идеологические конфликты. Однако в следующем же месяце — если быть точным, 20 октября 1937 года — милиция является к Цветаевой и арестовывает ее мужа, Сергея Эфрона, прямо у нее на глазах. Предписание об аресте подписано лично грозным Берией. Пастернак, призванный на помощь, мог только осознать свое бессилие перед столь всесокрушающей властью. Не будучи в состоянии осуществлять масштабные замыслы в этой предвоенной атмосфере, он довольствуется переводом «Гамлета», заказанным ему Мейерхольдом, и приступает к работе над сборником избранных переводов, которые едва обеспечивали семье поэта средства к существованию.
Последнее было важно, ведь с той поры, как немецкие войска вторглись на территорию России, жить семье Пастернаков становилось с каждым днем все труднее и труднее. В начале июня 1941 года власти приказали населению больших городов регулярно участвовать в тренировках по гражданской обороне. Зина с младшим сыном, маленьким Леней, эвакуировалась на Урал — в город Чистополь на реке Каме. Там было не так опасно, как в Москве, которую уже сотрясали первые удары с воздуха. Оставшись дома один, Пастернак старался оправдать свое пребывание в полупустом городе, дежуря на крыше здания. «Третью ночь бомбят Москву, — писал он Зине 24 июля 1941 года, — 1-ю я был в Переделкине, так же, как и последнюю, с 23-го на 24-е, а вчера, с 22-го на 23-е, был в Москве на крыше (не на площадке солярия, а на крыше) нашего дома в пожарной охране. Сколько раз в теченье прошлой ночи, когда через дом-два падали и рвались фугасы и зажигательные снаряды как по мановенью волшебного жезла в минуту воспламеняли целые кварталы, я мысленно прощался с тобой, мамочка и Дуся моя. Спасибо тебе за то, что ты дала мне и принесла, ты была лучшей частью моей жизни, и ты и я недостаточно сознавали, до какой глубины ты жена моя и как много это значит. Кругом была канонада и море пламени. Душу в объятиях тебя, Леню и Стасика. Все живы и здоровы. Адик в безопасности»[87].
Несколько дней спустя, когда Зина встревожилась из-за того, что в нем якобы «бездействует поэтическое воображение», Борис поспешил ее успокоить: «Я мог бы, наверное, писать что-нибудь очень свое, и жалко, что недостаточно смел, чтобы на все плюнуть и приняться за это (ты не думай: с войною и всем нынешним, но сильно и правдиво, как мне подсказывают глаза и совесть). Тебя огорчит, что у меня пока все неудачи. Но деньги некоторое время еще будут»[88]. Желая окончательно убедить Зину, он заявляет, что по-прежнему крепок физически и интеллектуально и что «со страстью и удачей» трудится «над высокими материями вроде Гамлета, когда творчество так же бесхитростно в своей силе, как топка печей или уход за огородом»[89].