Дрались… мы… против всех… спина к спине…
И на трамвае катались. Дураки, конечно. Сзади цеплялись – хоть бы одна царапина…
Он меня семечками кормил. Ему тетка из деревни присылала. Мы грызли. Животы потом болели.
И крыжовник. Зеленый еще… Он меня из озера доставал. Мы на плоту поплыли, а там такой плот… очень неустойчивый – вправо, влево… перекашивается… а потом этот плот перевернулся. Я чуть не утонул. Накрыло меня. По голове ударило. Если б не Леха…
Ох и нахлебались мы тогда…
Он всегда меня спасал… Всегда меня…
Выволок меня тогда из воды, а потом мы у костра сушились – зуб на зуб не попадал. Ему дома влетело. Да и мне тоже, хотя мы договорились никому не рассказывать, но кто-то видел, как мы в воде барахтались и как плот наш развалился – вот и рассказали. Так что влетело нам.
А мы, как лейтенантами пришли, так нас сразу на доярок и бросили. У доярок на ферме забастовка была. «Лейтенанты! – нам в штабе говорят, – а вы молоко любите?» Так мы к коровам и попали… Два дня… доили… Я сначала-то присел и щупаю что-то там у коровы рядом с хвостом, а она на меня так по-человечески глянула, мол, ты чего, родимый. Потом научились. А там и доярки вернулись. Жалко им… коров стало…
Леша, Леша… Когда у него Ольга рожала, мы вместе в роддом ходили. Это рядом. Это недалеко. У нас же все тут рядом. Вместе. Я-то еще не женат тогда был, так что вместе. Стояли там на морозе. Топтались. Часа два. Головы задрав. Здорово замерзли. Совсем окоченели. Кричали. Олю звали. Чтоб, значит, в окне показалась. А когда показалась, знаками объяснялись и по губам. Она говорила, а мы орали. Так и разговаривали…
А потом и Наташка его появилась. Родилась, то есть. Комочек такой. Теплый. Я к ним в гости ходил. Она все время спала. Кулечек такой маленький. Они меня кормили, а Ольга его говорила, что она не понимает, за кем она замужем, – столько раз они меня кормили.
И выхаживали, когда я болел. Заболел я. Аспирином… и еще блинами. Чаем еще. Горячий, черный, крепкий чай. Мы как садимся, так и на весь вечер. Блинов – гора. С медом хорошо.
А еще у меня гайморит был. Я в гостинице тогда жил. Два дня валялся – температура сорок и голова раскалывалась. По стенке ходил. Никому не был нужен. Хоть бы кто проведал. Ничего не ел, а потом меня Лешка нашел. Он тогда на дежурстве был. Сменился и ко мне. В госпиталь отвел. А там, кончено, сразу весь зад искололи. И еще прокол делали. Врачи. Промывали гайморовы пазухи. Там в носу такой проход есть, так они его не нашли… Через кость пошли. «Через кость, – сказали, – пойдет».
Вот и пошли – у меня в голове будто взорвалось что-то. «Вам, – говорят, – не больно?» – а рядом медсестра стоит, на меня смотрит, и у нее слезы по щекам текут. Ничего не говорит, просто слезы текут. А мне так больно, что и сказать ничего не могу. Никакие слова не идут. Нет слов. Просто нет. Не выговариваются. Я только рот открываю, а сказать-то ничего не могу. А они мне все: «Больно? Больно?» – а я в себя пришел в конце концов и говорю им: «Нет. Не больно».
Целый месяц потом на койке валялся. Таблетки горстями. Просыпаешься – на тумбочке горсть. Съел ее – и заснул. Все время спал. Леха потом меня к себе забрал.
Жил я у них. Леше ключи от квартиры дали. На полгода. У нас так бывает. Кто-то в автономку, а жена – к родным. И квартира свободна. Так что дают. Пожить. Там две комнаты были. В одной – они с Наташкой, в другой – я. Так что кормили они меня.
И макароны с тушенкой. Вкусно было.
А Наташка выросла. Быстро так. Не успели оглянуться. У нас автономка – и год разменял. Так и мелькают. Года-то. Она всегда меня обнимала. Как подросла – так и любовь у нас с ней. Визжит, бежит, с разгону как ударится, и затихла. На руки возьму, а она за шею обнимает, прижимается. По голове гладит… Чудо кудрявое…
Я ее вверх подбрасываю, а она визжит и кричит: «Еще! Еще!» – ох и писку же было. А еще мы на голове стояли. С ней. На диване. Вместе. Чуть не развалили его совсем. Диван.
Всем говорила, что замуж за меня пойдет. Маленькая такая. Как обнимет, так все сердце и уходит.
Пауза. Смотрит на стакан, но не пьет.
– А когда я на Жене женился, так она со мной не разговаривала. Неделю. Дулась. Упрямая такая… пигалица… Надует губы и ходит. Отворачивается. Сердитая. Никак не могла меня простить. А как же простить, если я ей изменил? Никак нельзя простить. Обманул. На другой женился.
А потом, когда Глебка родился, я ей говорю: «Вот тебе жених», – а она на меня посмотрела – серьезная-серьезная, а в глазах слезы и головой машет: «Нет, – говорит, – не мой». Вот ведь человечек.
На закат ходили вместе… смотреть. Закат у нас красивый.. Прекрасный… у нас закат. В море солнце садится – ой как оно садится, а потом – по кругу идет – полярный же день – по кругу по кругу и только золото по воде. Здорово. Светло… Очень… И одуванчики цветут. Большие. Они успеть должны. Одуванчики. Лето-то короткое. Вот они и вырастают. Из них потом венки вяжут. У нас даже Ленину венок на голову надели. На памятник.
Памятник у нас в городке стоит. Небольшой такой. Перед школой. Руки в боки. В карманах руки. Скульптор, наверное, не знал, куда ему руки деть, – вот в карманы и воткнул. Его у нас в поселке называют «наш хулиган». Вот дети и нахлобучили. На него. Венок. Красиво на закате… у нас…
Пауза.
– Как же я закат-то теперь видеть буду? (Вздыхает.)
– Пирожки вместе ели. С печенью они были. Пирожки. В третьем классе. Вкусные. Денег у нас было только на три. Пирожка. Каждому по одному, а один пополам. Он меня еще столько раз вытаскивал. Леша. Я на лыжах ногу подвернул. Он меня на себя тащил. Километра два.
А я вот не успел… Не вытянул его… Хорошо хоть Женька с Глебом к матери уехала. Господи! Я б не выдержал, если б все здесь были.
Перебирает струны гитары. Поет тихонько: «Врагу не сдается наш гордый…» – останавливается. Молчит. Сопит носом. Потом: «Почему-то всегда не сдается? Почему врагу? Почему у нас всегда „Варяга" поют?..»
– Когда «Новороссийск» перевернулся, так там под воду народ с кораблем ушел. Они тоже «Варяга» пели. Под водой слышно было. Рассказывали… Почему у нас всегда так? Людей-то за что?
Я же за матросом в воду прыгал. Он заснул – верхний вахтенный – и пошел с борта, как оторвался. Скользнул. Будто и не человек, а куль. У меня на глазах. А я за ним. Не задумываясь, нырнул. На нем валенки, автомат, полушубок – хорошо, не сразу под воду ушел… Как поплавок плавал… В шоке, конечно…
А залив парит… Минус тридцать… И вода минус два. Каша ледяная. Морская вода при минус двух не замерзает. Так я вообще ее не почувствовал. Как в кипяток упал. Жарко было. Вытащил. Все живы…
Потом старпом спирт дал. «На, – говорит, – три и внутрь не забудь». Терли. Потом внутрь.
Налили.
И Витька у нас за борт падал. При перешвартовке. Тоже мороз был. Парило. Мы к пирсу подходили, а Витенька уже весь одетый, душистый, к бабе собрался. А лодка когда к пирсу подходит, она бодает пирс. Вот она и боданула, и Витя с нее вниз сыграл. По борту сполз – никто не успел очнуться. А лодка же опять к пирсу прижалась. Ну, думаем, от Вити там почти ничего не осталось, одно мокрое место, наклонились, к воде: «Витя! Витя!» – а он от воды: «А?» – жив, зараза! Успел-таки под пирс нырнуть, чтоб его! И ему веревочку кидают, а он за нее зубами – руки-то уже одеревенели.