же ты не понимаешь, я не капризничаю! Я просто констатирую очевидный факт. А ты либо черствый чурбан, что не вполне соответствует действительности, либо пытаешься меня обмануть. А может, себя самого. Себя-то ты обмануть можешь, а женщину – нет.
Через десять минут Катя, второй час дежурившая у Сониного подъезда, увидела выходящего Георгия.
Он хлопнул входной дверью и был явно очень зол. Катя курила в трех метрах от него, но он ее не заметил. Она сразу затушила сигарету и, выждав секунд десять, тихо пошла за ним.
У машины он остановился. Садиться не стал, поднял голову наверх, на Сонькины окна. Постоял так и круто развернулся в другую сторону – пошел по Пятницкой к Садовому.
Катя так и шла за ним, понимая, что он идет к ее дому – два квартала. Он немного постоял у темной витрины ателье, вошел во двор.
Снова посмотрел наверх, но там не горело ни одно окно. Да, все так близко.
Катя помнила, что Соня когда-то выбрала ее ателье как раз по причине близости к дому – когда они впервые разговаривали по телефону, она страшно радовалась этому совпадению.
Интересно, что она думает об этом совпадении сейчас.
Он вернулся обратно к машине и уехал. А Катя осталась обдумывать его странное поведение. Ведь до сих пор скучает, раз пошел к ее дому. Но не почувствовал ее близкого присутствия, ни разу не догадался обернуться – парадокс.
Окно Сониной кухни было уютно освещено. Самой же Сони на кухне не было – она лежала в комнате на диване, прижав к уху телефонную трубку, в которую терпеливо диктовала:
– Два баклажана, один маленький кабачок, один помидор… Нет, этого достаточно, они дают много воды, у тебя все будет плавать… Нет, мясо уже почти готово, ты его не трогай. Что ты ноешь, через полчаса уже будешь кушать. Не реви. Я с тобой.
В следующее посещение Катя рассказала об этой истории Эрзину. Она еще ничего не говорила ему про Митю и Соню – рассказала только про Георгия.
Тот факт, что Георгия она у Сони случайным образом увела, она пока решила оставить за скобками своей биографии.
Катя рассказывала доктору какие-то второстепенные случаи из своей жизни, сознательно обходя главное. Она просто не была к этому готова. Обсуждала с ним Антона и его забавные учебные видеоролики – своего рода психотерапию, которой она пользовалась. Рассказывала про Израиль, про ателье, но ни слова, ни одного слова о Мите.
Ей приходило в голову, что доктор уже все мог знать от самого пациента, но не верилось в реальность такого поворота событий.
Эрзин и не признавался, молчал, внимательно слушал и ждал. Ждать он умел. Она медленно открывалась – как шкатулка с секретом. Сам процесс был для него чрезвычайно увлекательным, в каждый ее визит он узнавал все новые и новые факты о ней – вымышленные и настоящие. Он умел отличать вымысел от правды, но ее повествования от этого становились доктору только интереснее.
Ефим Михайлович изредка задавал осторожные вопросы, но, скорее, просто вел беседу в нужном русле, позволяя Кате самой увидеть свою историю в новом свете. При ней он почти ничего не записывал – только курил трубку или барабанил пальцами по столу. Зато после ее ухода он фиксировал все, что показалось ему интересным.
У него был свой особый шифр, как у стенографиста – за минуту он записывал все, что держал в голове в ее присутствии. Потом долго размышлял над записями, чертил свои фигурки, соединял стрелочками.
Это было не столько научное наблюдение, сколько его собственная занимательная игра. Когда он узнал о ее почти случайном художественном образовании, то стал изредка просить ее нарисовать что-то на бумаге.
Оказалось, что, получая в руки карандаш, Катя резко меняется. Ей становится проще разговаривать, она меньше врет и мыслит логичнее.
Всему на свете она предпочитала черные чернила, обязательно матовые. Для них нужна была специальная бумага, поэтому Эрзин, не ленясь, закупился всем необходимым в магазине для художников – пациентка страшно его интересовала. В конце сеанса из-под ее руки выходили диковинные замки, похожие на облака, звери, похожие на летающие тарелки, и летающие тарелки, похожие на людей. Она умела нарисовать дождь, шутку, запах и даже страх.
Эти рисунки оставались у него в ящике стола и давали огромную пищу для размышлений и выводов. Он сопоставлял, изумлялся, возвращался к старым записям и многое менял.
Каким-то непостижимым образом он готовился к каждой встрече с ней: угадывал направление разговора, продумывал все мелочи, которые могут на него повлиять, – освещение, температуру воздуха, собственное выражение лица и особенно – несколько первых фраз. Они должны были быть особенно удачными и попадать сразу в цель.
Со своей стороны Катя делала нечто аналогичное – она подсознательно пыталась удивить Эрзина, сбить с толку. От нее не укрылись его чувство превосходства и легкое недоверие – результат маленьких незаметных разоблачений, которые давались ему так просто. Он был добр к ней, но снисходителен, потому что считал всех предсказуемыми. Она предсказуемой выглядеть не желала.
Все вместе это было похоже на шахматную партию, которую никто не стремится поскорее выиграть – скорее, участникам доставляет удовольствие процесс. Партия неумолимо приближалась к эндшпилю по мере того, как Катя, кругами бродя вокруг главного события, заведшего ее в кабинет психотерапевта, смирялась с необходимостью рассказать об этом.
Она чувствовала себя человеком, несущим на себе тяжелый груз. Этим грузом давно хотелось с кем-то поделиться, но она привыкла к добровольному одиночеству и никогда раньше даже не помышляла об откровенности со случайными знакомыми, а после Сони уже и не заводила отношений, которые обычные люди называют «дружескими». Избегала сближения.
Эрзин же не был ни другом, ни случайным знакомым. Он был специальным человеком, предназначенным ей помочь. Ему не могло быть ничего от нее нужно, профессиональная этика и почтенный возраст гарантировали ей, что ее доверием доктор не злоупотребит, не заведет с ней романа или не использует ее еще каким-нибудь образом.
Ей и в голову не приходило, что седой бородатый доктор всего на два года старше Мити, а своим опытным взглядом он мысленно раздевает женщин на таком расстоянии, на каком Катя вообще не замечала людей. И пациентки совсем не были для него исключением.
Она сознательно долго избегала раскрывать ему свою душевную драму, хотя легко рассказала о своем детдомовском детстве, о том, как попала в спортивный интернат, о долгих годах заточения там, сопровождавшихся постоянным голодом, нагрузками, травмами и душевным одиночеством – друзей у нее никогда не заводилось.
Главной пыткой тех лет она считала все-таки отсутствие свободы,