Израиль, он хиреет, если Израиль слаб. Он умрет, если умрет Израиль. Он таков, какими мы были, есть и будем.
Слова Елеада задели Иеффая за живое и против его воли заставили задуматься. Конечно, Бог этого священника не был его Богом. Бог Иеффая был богом войны, извергающим пламя, громыхающим бурей. Но Иеффай осознал, что у Ягве были и другие лица, много лиц, и Елеад, наверное, в самом деле видел лица Бога, которые для него, Иеффая, всегда будут незримы. И все же он отнюдь не относился к числу тех недоумков, которые о Боге судили лишь по тому, что им удавалось увидеть или потрогать. И тут, во второй раз за то время, что Елеад находился в шатре, с Иеффаем случилось то, чего с давних пор не случалось: он подхватил мысли собеседника, сделал их своими, впустил к себе в душу, и они там росли и зрели. Если Ягве не такой, как все люди, то и потребностей человеческих у него нет. С убийственной ясностью Иеффай вдруг понял, куда клонил Елеад. Зеленые искры вспыхнули в его глазах, и в приступе гнева он выплеснул то, что молнией пронеслось у него в голове. Срывающимся, хриплым от бешенства голосом он прорычал:
– Ну, продолжай, первосвященник, первомыслитель, первописец, и скажи мне прямо в лицо: ты считаешь мою жертву напрасной. И никому не нужной.
Теперь испугался уже Елеад. Его озадачил этот внезапный натиск. Озадачила сообразительность этого грубого мужлана, так быстро уяснившего то, в чем он самому себе едва смел признаться.
Елеад взял себя в руки. Поддался было соблазну возразить Иеффаю вежливыми, искусно составленными фразами. Но тут же понял, что этот неотесанный вояка, привыкший действовать, сражаться, захватывать и убивать, не имевший времени мыслить и не умеющий читать, разбирается в жизни не хуже его самого, а может быть – по простоте души, – даже лучше и глубже. Впервые в жизни Елеад устыдился своего умственного высокомерия и ученой спеси. Этому человеку он не мог солгать. И он сказал:
– Ты, вероятно, прав – в том смысле, что в будущем, когда семь или дважды семь поколений придут и уйдут, Ягве не захочет принимать такие жертвы, как твоя. Но мужественные и самоотверженные поступки, какие ты совершил, всегда будут угодны Богу.
В этих словах Иеффай уловил лишь подтверждение того, что все его муки на самом деле были тщетой и безумием. Он вскочил с циновки и заметался из угла в угол; стиснутый кольцом своих мыслей, он сновал от стены к стене, как дикий зверь по клетке.
В глубине души он давно подозревал, что его обет и жертва были напрасны; подозрение это возникло сразу же после того, как он исполнил обещанное и сидел, укрывшись от всех в густом кустарнике. Значит, и другие подозревали. Более того: они это знали. По крайней мере один человек это знал – Елеад. Значит, то было не наваждение, а чистая правда: он, Иеффай, дал страшную клятву, чтобы заполучить помощь Бога, которого не было. Он пролил кровь самого дорогого, самого родного существа ради Бога, которого не было. Иеффай не герой, Иеффай глупец. Не Бог помог ему, а Ефрем. И за это он убил дочь, любимое, милое его сердцу дитя. Попусту пролил свою лучшую, молодую кровь.
Память вернула ему слова, сказанные Елеадом, – сначала лишь их звучание, а потом и смысл: «Твои деяния нужны Богу, нужны Израилю». И его осенило: все, что он теперь значил и стоил, было связано с его великим и бессмысленным подвигом веры. Именно этот подвиг вселял ужас в сердца людей, а ужас превращал врагов в ничтожных трусов и защищал его надежнее, чем оружие и крепостные стены. Сложные и жестоко искаженные последствия принесенной им жертвы на какой-то миг ясно предстали ему во всей своей зловещей ничтожности, во всем своем смехотворном величии.
Священник тоже вновь поднялся с циновки. Иеффай скользнул по нему невидящим взглядом, но потом вдруг прозрел. А этот-то все знал и продумал – и бессмысленность жертвы, и громадность ее последствий. Для того и явился, чтобы обратить в свою пользу внушаемый им ужас. Стоило Иеффаю перейти Иордан, этот ужас защитил бы Ефрем от Ханаана. Этот-то знал, как, что и с чем связано, и хотел все это от него скрыть. Но он, Иеффай, заставил его выложить всю правду.
И дикая, злобная радость обожгла его душу. Он сказал:
– Все же я вытянул из тебя истинную цель твоего приезда, первосвященник из Шилома. Мои деяния! – язвительно воскликнул он. – Мои деяния! Как умно ты выбираешь слова, первомыслитель и первописец, они звучат мягко и ласково, а тяжестью своей проламывают череп! – Горькое веселье захлестнуло его. – Подумать только: каким изобразят меня люди, подобные тебе, таким и увидят меня потомки.
Елеад промолчал. Он не знал, чем кончится этот взрыв. Он не предвидел, что Иеффай разгадает истинную цель его приезда. А может, и сам все испортил, не вовремя открыв Иеффаю свои взгляды, и теперь тот посмеется над ним и прогонит обратно, за Иордан.
А Иеффая все еще трясло от бешенства. Но удивительно: при этом священнике он даже в гневе не терял головы, а думал и соображал. В сущности, у него не было причин гневаться на Елеада, наоборот, он должен быть ему благодарен. Елеад был мудр и умен, не чета тщеславному и властному Авияму. Раз уж он, Иеффай, все равно совершил свой великий и бессмысленный подвиг, Елеад хотел этим воспользоваться – разве он был не прав? Пролитая кровь не должна бесследно исчезнуть в земле и огне. Священник хотел придать смысл великому ужасу, порожденному этой кровью, – разве он был не прав?
Иеффай принял решение, и решение завладело им целиком. Он встал перед Елеадом, слегка наклонился к нему и спросил с нарочитым лукавством:
– Подскажи мне, умный и мудрый священник, посоветуй, как мне поступить, чтобы истории, которые ты расскажешь обо мне потомкам, звучали не слишком гадко? Может, послать Ефрему столько воинов, сколько он прислал мне? Кажется, их было тринадцать сотен?
Елеад облегченно вздохнул. И в голосе его звучали радость,