Публично поставив Мэя на место, она восприняла его молчание как согласие, засунула руки в мешковатые брюки цвета хаки и направилась к труппе. Брайант чувствовал себя так, словно его выгнали из зрительного зала. В поле зрения Елены попадали лишь те мужчины, коих она находила привлекательными, и, несомненно, к таковым относился и Джон Мэй. Не скрывая раздражения, Брайант заковылял по направлению к сцене.
Он обнаружил, что грузовой лифт отгорожен деревянными козлами, а к ним бечевкой привязаны картонные щиты «Проход запрещен». Лифт не привлек бы внимания, даже если бы Елена задействовала его в спектакле. Электрооборудование было отключено, но Брайант, вынув из кармана фонарик и посветив им в шахту, тут же увидел бурые вертикальные потеки на бетонном перекрытии между этажами. На другой стороне лестничного колодца слабый луч света выхватил из темноты чью-то скрюченную фигуру. Она повернулась и уставилась во все глаза.
– Господи, Брайант, ты меня до смерти напугал, – произнес Ранкорн. – Неужели необходимо подкрадываться? Я же мог это выронить. – Он держал что-то, зажатое пинцетом.
– Что это такое? – спросил Брайант.
– По виду – мышечная ткань, возможно, оторвалась от лодыжки жертвы, когда ее раздробили. У этих лифтов нет блокировки, если в механизм попадает инородное тело?
– Им уже полвека. Тогда о безопасности не задумывались. При королеве Виктории во время любого строительства погибало несколько рабочих, их, можно сказать, приносили в жертву.
Доктор Ранкорн, судмедэксперт отдела, был одним из лучших в своей области, однако отличавшее его чувство превосходства вкупе с педантичностью госслужащего отталкивало практически всех, кто вступал с ним в контакт. Последнее было бедой отдела аномальных преступлений: штат его был укомплектован сотрудниками, от которых отказались другие ведомства, невзирая на их квалификацию. Доктора Ранкорна особенно раздражал Брайант, чье интуитивное отношение к научному расследованию в лучшем случае выглядело неуместным, а в худшем – непрофессиональным.
– Я еще здесь не закончил, – предупредил он, – так что не стоит туда-сюда ходить и все трогать.
– А я и не собирался, – обиженно ответил Брайант. – Вы, конечно, не считаете, что это был несчастный случай, не так ли?
– Чертовски странно, согласен, но бывает и не такое.
– При такой гипотезе трудно себе представить, каким образом ее ступни оказались на жаровне с каштанами, – заметил Брайант.
– Освальд Финч оформил получение трупа в Центральном управлении Вест-Энда и уже сделал несколько анализов, полагая, что она могла быть одурманена тем или иным наркотиком – притом отнюдь не насильственно введенным. Такое водится за артистическими натурами. – Ранкорн засопел, поднявшись и разгибая спину. – Не знаю, почему он не в состоянии первым делом выявить более очевидные причины смерти, как у всех людей: остановку сердца или что-то в этом роде. Я уверен лишь в том, что ее ступни оторвало и она при этом не сопротивлялась. Есть пара еле заметных отпечатков от каблука на лестничной площадке, ничего сверхъестественного. Хотя наводит на размышления.
– Почему?
– О, не знаю. – Ранкорн дернул себя за ухо, размышляя. Он был неуклюж, высок и до такой степени худ, что, казалось, терялся в одежде. – Эти следы повернуты в обратном направлении, но ведут к лифту. Вот таким образом. – Он согнулся вдвое, что не требовало больших усилий от человека с куриной грудью и ростом шесть футов и три дюйма. – Словно ты оперся о сетку. Как если бы тащил что-то тяжелое сквозь прутья решетки. Втаскивал ящик, скажем. Или заволакивал что-нибудь в кабину лифта. Например, ноги.
Есть у Ранкорна одна хорошая черта, подумал Артур. Как и Финч, он реагировал на второстепенный набор знаков, импульсов, незримо поступающих в мозг помимо рассудка.
– Еще один след остался на линолеуме в нескольких футах отсюда. Он как будто вполне идентичен первому. Если нам удастся поставить кого-то перед лифтом, а жертву – внутрь лифта, тогда, может быть, гипотеза убийства планомерна. Но зачем было отрывать ей ступни? – Ранкорн мрачно заглянул в шахту лифта.
– Она была балериной, – произнес Брайант.
– И что из этого следует?
– Предположим, каким-то образом ей удалось бы выжить, – ответил Брайант. – Разве это не лучший способ гарантировать, что она больше никогда не выйдет на сцену?
13 Театральная жизнь
Всю свою жизнь или, точнее сказать, тридцать два прожитых ею года Элспет Уинтер провела в театре. Ее родословную составляла многочисленная плеяда театральных деятелей. Дед был шекспироведом, чье имя когда-то произносили с не меньшим придыханием, чем имена Бербеджа, Гаррика или Кина. Его жена неизменно играла в его пьесах роль горничной и в лучших театральных традициях родила ему сына в задних рядах партера. На восьмом году нового столетия этот сын стал отцом своего единственного ребенка, Элспет. Его жена сломала бедро, упав со сцены Уиндемского театра, но, несмотря на это, она проигнорировала предостережения своего врача против того, чем может обернуться для нее беременность. И, выносив дочь, умерла при родах.
Отец Элспет получил денежное содержание военнослужащего во время Первой мировой войны, но зловещие воспоминания об Ипре внесли в его жизнь необратимые изменения. Из-за расстройства нервной системы его не отправили обратно на фронт, и он занялся семейной профессией. В двадцатые годы заделался дребезжащим баритоном в многочисленных постановках старых оперетт Гилберта и Салливана, но вскоре спектакли сошли на нет, поскольку началась безработица, и искусством, доступным заполнявшим мюзик-холлы низшим классам, стало кино.
Отец Элспет был не в состоянии обслуживать самого себя, не говоря уж о дочери-подростке. Среди коллег по театру он не обрел семью, и от алкоголя его голос огрубел. Элспет растили благожелательные билетеры, и, пока ее папа по вечерам дважды выступал перед публикой, ей было не до капризов. Пока они переезжали из одного промозглого зрительного зала в другой, трясясь от озноба в сырых костюмерных, выбивая блох из кроватей в меблированных комнатах, лицедействуя в выцветших костюмах перед немногочисленной аудиторией, это дитя сцены, вглядываясь в свой побитый молью, заплесневелый мирок, засомневалось в том, что страсть к театру – поистине тот подарок судьбы, о котором так любили разглагольствовать собутыльники отца.
Еще в детском возрасте Элспет осознала, что, раз ей не светит выступать на подмостках, она навсегда останется служить в театре. Наблюдая за тем, как отец репетирует в ложе, пустовавшей и постоянно зарезервированной для королевской фамилии (наверняка таковая есть в любом театре), она ощущала и те тягостные изменения, что наложило время на его актерскую игру. Двадцатые годы были нестабильны, но не столь скудны, как тридцатые. По мере того как мелел зрительный зал, отец пил все больше. Он терял форму и на сцене, то и дело забывал реплики, надеясь на подсказки суфлера, и был не раз освистан неумолимой публикой, избалованной кинохроникой. Новое искусство не оставляло места забывчивости. Кинематограф вытеснял изменчивость театрального зрелища. И никто не удивился, когда в конце концов он скончался, прямо в гриме и театральном костюме, проделывая трюк с падающими брюками – трюк, без которого не обходился ни один вечер.