— А разве я похож на того, кто может обойтись без завтрака?
Было еще много другого, — должно было быть, по крайней мере, — но почти ничего в моей голове не задержалось. Где-то нас кормили ланчем — в самом здании? или в кафе напротив? Единственное, что я хорошо помню, — никто не захотел сидеть рядом со мной. Было уже за полдень, когда нас опять повели по коридорам, теперь наверх, где мы дожидались, пока нас наконец не стали измерять и взвешивать. Подо мной весы показали какие-то неправдоподобные цифры: 112, а может, 115 фунтов. После взвешивания меня отделили от других и отправили к психиатру. Приземистый толстяк со скрюченными изуродованными пальцами был скорее похож на борца, чем на врача. Ничего скрывать от него я не собирался. Я уже вступил в период своей «грядущей святости» и меньше всего хотел сделать что-нибудь, о чем потом пришлось бы пожалеть. За время нашей беседы психиатр вздохнул всего пару раз, а в остальном вроде как не выражал беспокойства по поводу того, что я говорил или как выглядел. Я решил, что он уже собаку съел на таких беседах и теперь его мало чем можно удивить. А вот меня его странные вопросы удивили. Он спросил, принимаю ли я наркотики, а когда я ответил, что нет, поднял брови и повторил свой вопрос. Я снова сказал «нет», и больше он не приставал. Потом пошли обычные вопросы: как выглядит мой кал, случаются ли поллюции, часто ли возникают мысли о самоубийстве? Я отвечал как можно проще, без прикрас и комментариев. Слушая меня, он ставил галочки в клеточки опросника и не смотрел на меня. В такой манере задавать вопросы было даже нечто успокаивающее: говоришь об интимном, словно по делу общаешься с бухгалтером или автомехаником в гараже. Дойдя до конца листка, врач все же поднял глаза и задержал их на мне секунд на пять.
— Выглядишь ты, дружище, неважнецки, — сказал он.
— Знаю, — ответил я. — Болел. Но теперь уже пошел на поправку.
— Может, расскажешь об этом?
— Как хотите.
— Объясни хотя бы, почему ты такой худой.
— У меня был грипп. Пару недель назад я подхватил что-то такое с кишечными осложнениями — не мог есть.
— И на сколько ты похудел?
— Не знаю. Фунтов на сорок-пятьдесят.
— Это за две недели?
— Нет, постепенно, за два года. Но больше всего — за это лето.
— Почему?
— Ну, во-первых, из-за денег. Мне не хватало на еду.
— У тебя нет работы? — Нет.
— Но ты ищешь ее?
— Нет.
— А вот это ты мне, будь добр, объясни.
— Это весьма непросто. Даже не знаю, поймете ли вы меня.
— Ну, уж как-нибудь. Ты просто рассказывай и не думай о том, как это выйдет. Мы никуда не торопимся.
Не знаю почему, но мне вдруг безумно захотелось излить этому незнакомому человеку всю душу. Это было абсолютно некстати, но не успел я об этом подумать, как слова хлынули неудержимым потоком. Я чувствовал, как шевелятся мои губы, но в то же время словно бы слышал кого-то, кто моим голосом рассказывал о маме, о дяде Вике, о Центральном парке и о Китти By. Врач вежливо кивал, но я видел, что он совсем не понимает, о чем я говорю. Когда я принялся описывать жизнь, которую вел последние два года, он явно начал скучать. Это меня расстроило донельзя, и чем больше проявлялось его невнимание, тем отчаяннее стремился я донести до него все, что пережил. Мне чудилось, будто сейчас моя человеческая сущность каким-то образом может пострадать. Армейский врач или кто другой, передо мной был просто человек, и для меня в тот момент не было ничего важнее, чем достучаться до него именно как до человека.
— Наша жизнь определяется множеством непредвидимых случайностей, — начал я, стараясь говорить как можно короче, — и каждый день мы вступаем в борьбу с неожиданностями и несчастьями, чтобы сохранить равновесие в этой жизни. Два года назад, по причинам как личным, так и философским, я решил больше не сопротивляться жизни. Не потому что хотел убить себя, нет — вы не должны так думать — а потому, что считал: если я отгорожусь от суеты и хаоса мира, то в конечном счете мне откроется его некая скрытая гармония, нечто такое, что поможет мне познать себя. Надо было принимать все, как оно есть, плыть по воле вселенских волн. Я не говорю, что смог до конца осуществить свой замысел, наоборот, произошел полный провал. Но провал не означает, что попытка была несостоятельной. Если бы мне предстояло умереть, то, наверное, я был бы более достоин смерти.
Далее путаница все нарастала. Речь становилась все нелепее и бессвязнее, и наконец я заметил, что врач меня уже не слушает. Он уставился в какую-то невидимую точку над моей головой, и в его глазах читалась смесь растерянности и жалости. Не знаю, долго ли продолжался мой монолог, чтобы психиатр понял: случай безнадежный, по-настоящему безнадежный, а не поддельное безумие, которое нужно разоблачить. «Довольно, дорогой мой, — сказал он наконец, оборвав меня на полуслове. — Кажется, я начинаю понимать». Пока он что-то писал в бланке, я молча сидел на стуле и меня бросало то в жар, то в холод. «Отнеси это начальнику. — Он подал мне бланк. — И скажи, пусть заходит следующий».
Я помню, как шел по коридору к кабинету начальника, зажав в руке бланк, и боролся с соблазном посмотреть, что там написано. Но мне постоянно чудилось, что за мной наблюдают изо всех щелей и наверняка есть такие, которые читают мои мысли. Начальник, здоровяк в форме и полным собранием медалей и орденов на груди, глянул на меня, оторвавшись от кипы бумаг на столе, и приглашающе махнул рукой. Я протянул ему записку психиатра. Прочтя ее, он тотчас расплылся в зубастой улыбке.
— Слава богу, — сказал он. — Ты спас меня от мороки. Дня два пришлось бы возиться. — Ничего больше не объясняя, он начал рвать какие-то бумаги, лежавшие на столе, и бросать их в корзину для мусора. Он был явно очень доволен. — Хорошо, что тебя признали непригодным и отсеяли. А то бы нам пришлось с тобой разбираться по полной программе. Ну а раз ты непригоден, то нам одной заботой меньше.
— Разбираться? — переспросил я.
— Да вот, видишь ли, все эти организации, в которых ты состоял… — Он почти не скрывал радости. — В армии нам не нужны всякие розовые «подрывники» и агитаторы, так? Из-за них проблемы с боевой дисциплиной.
Не помню точно, что за чем было потом, но некоторое время спустя я сидел в комнате вместе с другими непригодными. Наверное, нас было не меньше дюжины, и за всю мою жизнь вряд ли где-либо еще мне доводилось видеть столько ущербных людей в одном месте. Один парнишка с ужасными прыщами, расползшимися по всему лицу и спине, сидел в углу, весь дрожал и разговаривал сам с собой. У другого была сухая рука. Третий, под триста фунтов весом, стоял у стены и изображал губами фыркающие звуки, всякий раз после удачной попытки разражаясь громким хохотом, как какой-нибудь трудновоспитуемый семилетка. Здесь были страдающие кретинизмом, в общем, инвалиды — никому не нужные молодые люди. Я к тому времени был почти без сознания от усталости и ни с кем из них не заговаривал. Устроившись на стуле у двери, я закрыл глаза, а когда открыл их, передо мной стоял дежурный офицер и тряс меня за плечо, чтобы я проснулся. Он сказал, что я могу идти домой, все закончилось.