руке белел у запястья бинт, и Злобин то и дело сгибал и разгибал пальцы, проверяя, не отказывают ли они. — Бабаджяна насмерть. Меня медсестра перевязывала и говорила, что подбежала к нему, а он уже не дышит. Да, Василий, о тебе она спрашивала. — Злобин вскинул взгляд на Грудинина. — А что я ей мог тогда сказать? Жив, говорю, и, выходит, — не ошибся.
— А кто Павлова видел? — спросил Зимин, вспоминая, как Павлов выручил его у немецкой траншеи и сам свалился в окоп.
— Павлов ранен, товарищ старшина, — ответил Нечипуенко. — Мы когда с Кирьяновым пробегали по окопу, он просил хоть приподнять его, а то затопчут, говорит… Приподняли, оттащили в сторонку… В ногу его будто…
— А что с Букаевым, так и не знаю, — подхватил Петя Шкодин, которому больше других хотелось сейчас рассказывать и рассказывать. — Мы с ним все время вместе были. А неподалеку от вторых траншей он куда-то в сторону побежал. Я было хотел за ним, а тут смотрю, немецкий офицер из блиндажа выскочил, без шинели, без фуражки. Стал его нагонять. Он в меня хотел из пистолета, да промахнулся… Мне-то промахнуться уже нельзя, штыком докончил. Потом слышу, левее гранаты разорвались, кричу: Букаев, Букаев!..
— А он тут как тут, черт полосатый! — распахнул дверь и шумно ввалился в блиндаж Букаев. — Ты что, уж не хоронишь ли меня?
— Да нет, я рассказываю, как разбежались мы, я ведь звал, — растерянно проговорил Шкодин.
— Звал!.. На прогулке, что ли? За мной бы надо…
— Так офицера ж увидел… за офицером погнался.
— Подумаешь, невидаль какая! А я на пятерых фрицев наскочил… еле-еле отбился. Спасибо, Торопов помог.
Правда, самому ему не повезло. Ранило. Будто бы не тяжело. Еще шел… А ты говоришь — офицер, офицер!..
— Да офицер-то, видать, из важных, погон витой, серебряный, — оправдывался Шкодин и зашарил рукой в кармане шинели. — Я даже не утерпел, пистолет его подобрал, больно уж нарядный…
Пистолет, вынутый Шкодиным, выглядел действительно нарядно. Обычной системы «Вальтер», он был разукрашен так, как украшают дорогое именное оружие. Все части пистолета покрывал никель, на рукоятке красивой формы золотая пластина с выгравированной на ней большой надписью.
— Кто прочтет? — предложил Шкодин. — Тут что-то и про Геринга…
Грудинин взял оружие и, заинтересовавшись не столько надписью, сколько изяществом отделки пистолета, вертел его в руках. Надпись так и не успел прочесть. В землянку шумно ввалился Болтушкин с термосом за плечами. При виде его все оживились и даже Шкодин сунул пистолет в карман, потянулся к голенищу за ложкой.
— Нехай немцы энзэ кушают, а мы и горячее заработали, — восхитился Вернигоренко, принимая от Александра Павловича термос и ставя его на стол. Не затемняя окошка — немцам сейчас не до полетов, — зажгли одну из валявшихся в блиндаже плошек, принялись за еду. Тепло блиндажа и горячая еда окончательно разморили солдат.
— Эх, сейчас бы минуток сто, — блаженно проговорил Злобин, делая вид, что собирается прикорнуть на стоящих в углу нарах. Но никого не соблазнило это предложение. Не до того. Кто пополнял опустевшие патронные сумки, кто наспех подшивал оборванную шинель, кто просто грел руки у огня.
Букаев затянулся первой с начала наступления цыгаркой и философски посматривал на содержимое немецкого блиндажа. Его всегда изумляло обилие бумаги в жилье, покидаемом гитлеровцами. вот и сейчас весь пол был завален книжками, брошюрами, отпечатанными на глянцевой бумаге, иллюстрированными журналами с фотоснимками марширующих солдат и каких-то девиц, бесчисленным множеством газет, в заголовках которых была оттиснута свастика.
Иван Прокофьевич с трудом снял отсыревший сапог, нагнулся к газетам.
— Статистики утверждали одно время, — размышляюще заговорил он, — что культура — это если побольше потребляешь мыла. Потом стали говорить, что тот покультурней народ, кто побольше тратит бумаги. А все чепуха, други мои!.. Теперь выходит, тот всех на свете культурней, кто побольше уничтожит этого бумажного геббельсовского дерьма. Пользуйтесь цайтунгами, товарищи. И тепло и ходко в дороге!..
Все, в том числе Зимин и Болтушкин, с шутками последовали примеру Букаева, стянули сапоги, стали обвертывать ноги сверх портянок газетами.
Открылась дверь, и торопливо вошел Чертенков с каким-то незнакомым ефрейтором, на боку которого висела сумка с красным крестом.
— Товарищ старшина, — с порога взмолился Чертенков, увидев Зимина, — да скажите, чтобы он от меня отвязался.
— Что такое?
— Ранэн он, — вместо Чертенкова стал объяснять ефрейтор, выговаривая слова с каким-то восточным акцентом. — Ему в санроту надо, а он еще воевать хочет.
— Да перевязал же ты меня, чего еще тебе надо?
— Былютин приказал ранэных в санроту… ему видней… выполняй приказ. Красноармеец ты или не красноармеец?
— Постой, постой, — остановил ефрейтора Зимин и обратился к Чертенкову. — Куда ты ранен?
— Да вот немного в руку, ну, царапина же… я сам его и попросил, чтобы он меня перевязал, а он теперь меня не отпускает, привязался, видно, больше делать нечего.
— Сэйчас идты, а потом за тобой кого прикажешь посылать? А? — настаивал на своем ефрейтор. Но тут за дверями блиндажа лязгнул танк, зашумел мотор. Кто-то отворил дверь и, не входя в блиндаж, крикнул:
— Здесь первый взвод?
— Здесь, товарищ лейтенант, — откликнулся Зимин, узнав голос Леонова.
— Выводи людей, сажай на танк!
— Есть на танк!
Едва ли не первым выскочил из землянки Чертенков. — Ну, я же тебе говорил, — на ходу бросил он санитару.
Глуховатая тишина стояла над завечеревшей степью. Танк принял на броню первый взвод, рванулся вперед.
XII
Близилось сретенье — по народному поверью время встречи зимы с летом. Выпадали дни, когда еще во всю свою полную силу срывалась с неба и мела злая пурга. Обманчивая, увертливая поземка вилась по дорогам Харьковщины, перекрывала недавно наезженный путь снежными косами-отмелями, громоздила на околицах сел увалы, доверху засыпала поспешно откопанные и также поспешно брошенные немецкие траншеи. Но уже не раз ложилась на землю сверх затвердевшего наста и сырая печатная пороша, при которой на мокром снегу отчетливо — до каждой зазубрины коготка — видны следы не только тяжелого матерого зайца, а и самого молодого. Все круче и круче поднималось над горизонтом солнце, чаще и чаще поглядывало из-за туч на это извечное единоборство зимы с летом — и любовалось им, и ускоряло исход поединка.
В такое разнопогодье едва ли не хлопотней всего приходилось на этом участке фронта лыжной бригаде, в которой служил Широнин. Бригада вошла в огромную брешь, пробитую гвардейцами во вражеской обороне, и, взаимодействуя с танкистами, сбивая гитлеровцев с промежуточных рубежей, прошла более двухсот километров. Лыжники участвовали в боях за Старый Оскол, Старый и Новый Мерчик,