Мэри обыкновенно читала все, что читал брат, только медленнее, глубоко погружаясь в произведение. Сидя у окна — того самого, где минуту назад она подставляла лицо солнечным лучам, — она пыталась разобраться в чувствах, навеянных прочитанным. В такие минуты, признавалась она брату, ей чудится, что она часть мирового духа. Разговоры с Чарльзом были для Мэри большой отрадой, ради них она главным образом и читала книги. Беседовали они вечерами, если Чарльз возвращался из Ост-Индской компании трезвым. Видя в сияющих напротив глазах родную душу, они делились друг с другом самым сокровенным.
— Как там сказано? «Мнимое знание»? Что за чудная дикция у тебя, Чарльз. Вот бы мне твои таланты.
Она восхищалась братом ровно в той мере, в какой была недовольна собой.
— Слова, слова, слова.[6]
— А к нашим знакомым они тоже приложимы? — вдруг спросила Мэри.
— Какие именно, дорогая?
— Выражения «мнимое знание» и «священный ужас».
— Поясни свою мысль.
— Мне мнится, то есть кажется, что я знаю папу, но должна ли я испытывать перед ним священный ужас?
В то воскресное утро их родители как раз возвращались из храма диссентеров,[7]что на углу Линкольнз-Инн-лейн и Спаниш-стрит. Мэри наблюдала в окно, как мать с отцом медленно бредут по переулкам. Отец уже начал заметно дряхлеть, но миссис Лэм крепко держала его под руку, не позволяя горбиться. До дома им оставалось пройти ярдов сто, не больше.
— А возьмем Селвина Оньонза, — продолжала Мэри.
Оньонз, тоже весьма просвещенный господин, работал вместе с Чарльзом в конторе на Леденхолл-стрит.
— Положим, я знаю, до каких шуток и проказ он охотник, но должна ли я испытывать священный ужас перед его недоброжелательством к людям?
— Оньонз недоброжелателен? Что ты, он славный малый.
— Не спорю.
— Очень уж ты, сестричка, глубоко вникаешь.
Стояла поздняя осень, под лучами заходящего солнца кирпичные стены домов на противоположной стороне улицы окрасились в ярко-багровый цвет. Земля была усыпана апельсиновой кожурой, обрывками газет и опавшими листьями. На углу, вцепившись в ручку водоразборной колонки, стояла закутанная в огромную шаль старуха.
— Что значит — очень уж глубоко? — спросила Мэри, задетая невзначай брошенным замечанием брата. Какая неделикатность!.. А ведь она всегда свято верила в его тонкую натуру, видя в ней опору своего собственного существования.
— Видишь ли, Мэри, в некоторых предметах и людях глубины не бывает вообще. К таким принадлежит и Оньонз.
Раздосадованный собственным вероломством по отношению к приятелю, Чарльз поспешил сменить тему:
— Отчего мне по воскресеньям тошно? Это же выходной день. Но кругом так пусто и тоскливо. Я лишаюсь всяких жизненных сил. Голова не работает.
Чарльз вскочил со стула и подошел к сидящей у окна сестре.
— И оживает все только в сумерки, но тогда уже слишком поздно… А сейчас я пойду к себе и займусь Стерном.[8]
Такой поворот не был для Мэри неожиданностью. Про себя она называла это «остаться без Чарльза», обозначая этим выражением заполнявшее ее ощущение утраты, разочарования и неясного страха. Но она не чувствовала себя всеми покинутой. Ведь она почти никогда не бывала в доме одна.
А вот и родители. Услышав, как мать отпирает ключом дверь, Мэри невольно выпрямила и без того прямую спину, словно готовясь отразить удар. Мистер Лэм уже вытирает ноги о соломенный коврик у входной двери, а миссис Лэм велит Тиззи, служанке, сгрести и убрать опавшую листву. Чарльз же тем временем поглубже устраивается в кресле, берет в руки томик Стерна и совершенно отрешается от происходящего в доме. Мэри опять поворачивается к окну. С минуты на минуту войдут родители. Она готова снова стать дочерью.
— Посиди с отцом, Мэри, а я сделаю ему, бедняжке, гоголь-моголь с ромом. Похоже, он простыл.
Отец засмеялся и замотал головой.
— Что вы хотите сказать, мистер Лэм? — спросила жена.
Тот уставился на ее ноги.
— Вы совершенно правы. Я забыла снять башмаки. Уверена, вы всё подмечаете.
— Сними их, — произнес он. И снова рассмеялся.
* * *
Мэри Лэм не без любопытства наблюдала за тем, как дряхлеет отец. В свое время он был коммерсантом, умелым и решительным. Делами руководил так, будто вел войну с незримым врагом, и вечером возвращался на Лейстолл-стрит с видом победителя. Но однажды он пришел домой с выпученными глазами, в которых читался ужас, и произнес только одну фразу: «Не знаю, где я сегодня был». С того вечера в нем начались малозаметные, но неуклонные перемены. Прежде он был Мэри отцом, потом — другом, а в конце концов стал ее малым дитятей.
Чарльз Лэм, казалось, не замечал тягостных перемен в отце, всячески избегал его общества и каких-либо разговоров о его умственном угасании. Когда Мэри заводила речь о «папе», брат терпеливо выслушивал ее, но неизменно отмалчивался. Обсуждать эту тему он не мог.
* * *
Мистер Лэм сидел на выцветшем зеленом диване и нетерпеливо потирал руки в предвкушении гоголь-моголя.
Как только мать вышла из комнаты, Мэри подсела к отцу.
— Ты пел сегодня в церкви, папа?
— Священник ошибся.
— В чем же?
— В Вустершире не водятся кролики.
— Разве?
— Нет, и сдобные булочки тоже.
Миссис Лэм с горячностью уверяла окружающих, что в бессвязных речах мужа есть свой глубокий смысл, но Мэри знала, что никакого смысла в них нет. Однако же теперь отец интересовал ее больше, чем когда-либо прежде. Ее очень занимали его загадочные, ни с чем не вязавшиеся фразы; Мэри чудилось, что его устами английский язык беседует сам с собой.
— Тебе холодно, папа?
— Просто ошибка в расчетах.
— Ты так думаешь?
— Праздник же.
В гостиную вошла миссис Лэм с чашкой гоголь-моголя.
— Мэри, милая, ты загораживаешь камин, отцу так не согреться. — Она всегда была начеку, будто постоянно ждала подвоха. — А где твой брат?
— Читает.
— Вот уж удивил так удивил. Пейте аккуратно, мистер Лэм. Мэри, помоги отцу.