писал один бывший воспитанник в своих воспоминаниях[7]. С матерью мы виделись редко. Отец приехал всего один раз, пообещал отвезти нас «домой» в Германию, к своим родителям, но больше не появлялся. Потом социальная служба штата Коннектикут позакрывала частные приюты вроде нашего, и мы вернулись к матери и ее новому мужу, рабочему сцены, — дело было в 1953 году, тогда же мы узнали, что мой отец умер. Сухие факты в заключении о смерти потрясли нас до глубины души: в 1951 году Фред снова поступил на службу в американские войска в Германии, в 1952-м ушел в самоволку и был объявлен дезертиром, в 1953-м покончил с собой во Франции[8].
Я рос неуправляемым подростком, даже заработал судимость. В шестнадцать бросил школу, бродяжничал на улицах Нью-Йорка. В семнадцать попал на флот. Для таких, как я, военная служба была спасением: я получил аттестат о среднем образовании и дослужился до звания петти-офицера второго класса. В 1960 году был направлен в береговую службу Рас-Таннура, в Саудовской Аравии. По дороге предстояла двухдневная остановка в Германии, на Франкфуртской базе военно-воздушных сил. Смерть отца меня не впечатлила, но все же я чувствовал потребность что-нибудь о нем узнать, встретиться с его родителями — если они еще живы. Я попросил об увольнительной, получил отказ и по прибытии во Франкфурт ушел в самоволку. Мать говорила мне, что Фридрих и Паулина Кельнер живут в городе Лаубах, где мой дед работал в суде, но в Германии оказалось шесть городов с таким названием. На станции недалеко от четвертого Лаубаха мучила мысль: не пропустил ли я деда и бабушку в трех предыдущих, но тут мне встретилась молодая женщина, которой я поведал о своих поисках. Она ехала в Лаубах к родителям и сказала, что недалеко от них живет пожилая пара по фамилии Кельнер.
Они оказались такими, как я и представлял: дед — высоким, бабушка изящной, оба седовласые, со следами печали на лицах. Им было семьдесят пять и семьдесят два, держались они с таким сдержанным достоинством, что я невольно вытянулся по стойке «смирно». Я был готов к разочарованию, доставая из бумажника фотографию отца с дочкой, моей сестрой, на коленях (это был один из немногих его снимков, которые моя мать не уничтожила). Пожилая женщина ахнула, и вскоре я уже рассматривал в их альбоме увеличенную копию этой фотографии. Затем они с волнением стали перелистывать страницы, указывая то на один снимок, то на другой. Я не разбирал слов, но понимал, что они знакомят меня с моей семьей.
Я провел в их небольшом доме на лесистом холме четыре дня. Мой дед немного говорил по-английски, а я как раз начал учить немецкий. В первый вечер, после ужина, он выложил на стол сразу несколько тетрадей — сотни страниц, исписанных от руки неразборчивым готическим курсивом, и вырезки из газет, вклеенные между записями. Дед пояснил, что это дневник, который он вел во время войны, когда был управляющим делами суда. Показал заглавие: Mein Widerstand («Мое сопротивление»), — и я почувствовал огромное облегчение: несколько месяцев, получив приказ о переводе, я готовил себя к тому, что если деда удастся найти, придется простить его за множество преступлений, которые он, должно быть, совершил в годы нацизма.
В одной из первых записей, которые дед и бабушка помогли мне прочесть, речь шла о письме, отправленном ускоренной почтой через Красный Крест: так моя мать сообщила им о моем рождении. Они засы´пали меня вопросами, понемногу узнавая правду о том, что происходило с их сыном в Америке. Распереживались, услышав про детский дом: мой отец сказал им, что Фреда сбежала с другим мужчиной и что у нас, детей, все замечательно. Еще один сюрприз был связан с вероисповеданием моей матери: оказывается, моего отца смущало, что она не принадлежит к германо-американской Лютеранской церкви. Обращаясь скорее к бабушке, чем ко мне, дед произнес — медленно, так, чтобы я тоже смог понять: «Хоть это он правильно сделал — предпочел любовь предрассудкам».
Перед возвращением во Франкфурт каждый из них взял с меня по обещанию. Дед хотел, чтобы я поступил в колледж и занялся изучением истории и немецкого языка, а потом, когда-нибудь, вернулся за дневником: пусть он послужит борьбе с тоталитарными идеологиями — тогда это были коммунизм и неонацизм. Бабушка попросила найти время для помощи детям, поскольку и сам я в детстве нуждался в помощи. «Надо выполнить долг перед обществом», — настаивала она. Чтобы сделать им приятное, я согласился, хотя не представлял, как все это выполнить.
Во Франкфурте меня посадили на гауптвахту, где я дождался следующего самолета до перевалочного пункта ВМС на острове Бахрейн. В Аравию я не успевал даже на капитанскую поверку, так что в Бахрейне командир устроил мне выволочку и отправил назад. Моя самовольная поездка прошла безнаказанно.
Мы с дедом часто переписывались. Мои брат и сестра тоже отправили несколько писем, но потом решили не возвращаться к прошлому. По окончании службы у меня были большие планы — высшее образование: четыре года — бакалавриат и шесть — магистратура. Но их пришлось отложить: ранний брак увенчался появлением на свет чудесной шустрой девочки, но не стал удачным и завершился разводом. За это время мои дед и бабушка переехали в Майнц, поближе к бабушкиным сестрам. В июле 1966 года дед сообщил о письме, которое очень много для него значило: немецкое правительство признало его борцом с нацизмом[9]. Я получил это известие, будучи студентом Массачусетского университета. По окончании учебы я собирался провести лето в Германии, чтобы вместе подробно изучить дневник и забрать с собой тетради. Но под конец третьего курса дед вдруг попросил срочно приехать. Обеспокоившись тем, что мне будет трудно расшифровать готический курсив, он отдал первую тетрадь и довоенные записи сестре моей бабушки, Кэте, чтобы она перепечатала их на современной немецкой машинке. Записи исчезли из квартиры, где Кэте жила со своим гражданским мужем, Вилли Вебером, нераскаявшимся бывшим нацистским солдатом. Вебер утверждал, что ничего не брал, но дед понял, что и оставшаяся часть дневника теперь под угрозой.
Несмотря на переживания, связанные с пропажей записей, наша встреча летом 1968 года была радостной. Фридрих, статный и при этом очень доброжелательный человек, в свои восемьдесят три оставался несгибаем. Паулина казалась хрупкой, но была обаятельной и энергичной. Благодаря учебе мой запас немецких слов расширился, и, хотя грамматика хромала, мне нравилось с ними разговаривать. Чтение дневника, продолжавшееся все пять недель, пока я у них гостил,