казалось, разочаровался, обнаружив, что я не могу пролить свет на это дело. По правде, своими вопросами и своим разочарованием он немало меня разозлил, и, будь моя позиция в этом деле менее щекотливой, я бы осведомился у него, не хочет ли он оскорбить меня, числя среди тех шпионов, которые, как он мне рассказал, были у него на службе. Так что я счёл за самое лучшее сохранять на лице улыбку, пока в конце концов он не раздосадовался от моего неведения и не отпустил меня, протянув кольцо для поцелуя и пробормотав прощальное benedicat vos[9]("да благословит вас..." — лат.).
Так вот, хотя, когда я покинул кардинальский дворец, мои мысли были довольно мрачными, вечером я оказался кутившим с полудюжиной гуляк в доме у Валансона и обратившим свою встречу с Ришелье в забавную историю, которая вызвала множество громовых взрывов хохота.
А когда я изобразил ярость кардинала (однако не выдавая своего авторства), мой дядя, герцог де Сен-Симон, который там присутствовал, был единственным, кто не разделил весёлости моего возбуждённого повествования. Напротив, его строгое лицо стало строже, когда мы ещё больше зашумели.
Он воспользовался ближайшей возможностью поговорить со мной наедине, и вот тогда я заметил в его поведении зловещую серьёзность.
— Клод, — сказал он, положив руку мне на плечо, — с твоей стороны было неблагоразумно написать эту сатиру, но ты, должно быть, обезумел, если высмеиваешь свою встречу с кардиналом. Это прискорбная история, племянник, и я весьма дивлюсь, что у тебя находится отвага смеяться и веселиться по такому поводу, когда в любой момент ты можешь поплатиться жизнью.
— Плоха та философия, месье, которая учит нас сегодня предаваться размышлениям о смерти, возможной завтра, и солдат уразуметь её не может.
— Да чума побери твою философию, сударь, — ответил он с гримасой. — Какая философия сделала из тебя поэта? Шпионы кардинала, — продолжил он, — действуют в каждом квартале. В любой миг ты можешь предстать перед его высокопреосвященством разоблачённый как автор L'Hibou Rouge ("Красного Сыча" — франц.). Что тогда, друг мой, а?
И он сделал многозначительный и устрашающий жест, легко проведя пальцами по горлу. Я невольно содрогнулся; заметив это, он воскликнул:
— Ты на самом деле можешь трепетать, племянник, но слушай! Вчера вечером, когда эта катастрофическая история случилась в Лувре, — и при воспоминании об этом он не смог сдержать улыбки, — я предугадал, что произойдёт, и решил отправить тебя в путешествие, которое ты на самом деле должен предпринять, если хочешь избежать виселицы. Требуется надёжный гонец, чтобы доставить в Швецию кое-какие бумаги и устное послание его величеству Густаву Адольфу[10]. Два часа назад я добился от короля позволения доверить тебе это поручение.
У меня вырвался крик радости.
— Ваша светлость спасли меня! — воскликнул я.
— Я искренне надеюсь на это. Ты отправишься завтра, так спешно, как сам решишь. Приходи в мой особняк в полдень, и я предоставлю тебе пропуска и эскорт из шести всадников. Ты можешь отослать их обратно, когда доберёшься до Стокгольма. Что до тебя самого, то при шведском дворе ты, несомненно, найдёшь достаточно интересного, чтобы задержаться там, пока эта история не будет забыта или пока я не вызову тебя в Париж. Понимаешь?
— Вполне. Как я могу выразить свою признательность?
Он на мгновение воззрился на меня с огоньком в своих лукавых стариковских глазах.
— Хм… Не пиши больше стихов, — сухо ответил он.
Когда несколько мгновений спустя я присоединился к Валансону и остальным, то был беспечен, как жаворонок на заре. Ну, когда человек весел, он обычно при том испытывает жажду; и поскольку моя радость была огромной, то и жажда моя была чрезмерной. Посему события той ночи окутаны расплывчатой атмосферой, которая не позволяет моему обращённому в прошлое взгляду толком увидеть их вновь.
Достаточно того, что, вслед за тем как мы выпили за каждого мужчину и женщину, которых наша память могла счесть достойными тоста, и в пьяной неразберихе за Красного Сыча, под каким прозвищем стал теперь широко известен монсеньор кардинал, я распрощался и нетвёрдой походкой пешком отправился в дорогу, с тем чтобы попасть домой и подготовиться к завтрашнему путешествию.
Но вино настолько вконец затопило мой разум, что когда я доспотыкался до улицы Сент-Антуан[11], то возвысил голос и во всё горло запел первые строчки своей сатиры.
Сыч церковный есть,
Он нашёл насест:
Смел на спинку трона слететь, —
Голова хитра,
Епанча[12] красна, —
И уныло стал ухать-петь.
Затем, сделав паузу для вдоха, я был поражён, услышав сильный голос, подхвативший мою песню.
Молит люд честной:
Прочь, пугач ночной,
Поскорей к чертям провались!
Уж верёвка ждёт —
Монфокон зовёт,
Чтобы сыч тот на нём повис!
Мгновение спустя высокий, пышно разодетый кавалер, в котором я узнал своего приятеля де Мерваля, стоял рядом со мной и, перестав горланить, с дружеским смехом приветствовал меня.
Я схватил его за руку и, снова испытывая растущую жажду, потащил к ближайшему кабачку, а там, за бутылкой красного анжуйского[13], позволил своему языку развязаться. Я помню, что он спросил у меня, знаю ли я автора песни, на что я ответил, что кардинал отдал бы свои уши, чтобы узнать столько же, сколько знаю я на этот счёт.
Смутно припоминаю, что, когда я сделал это глупое заявление, прохвост, выполнявший наш заказ, наклонился над столом и мгновение весьма испытующе всматривался в меня, а затем напрямик спросил, насколько я серьёзен. Естественно, я рассердился, что трактирный слуга посмел вступить в разговор дворян, и приказал ему убираться, нимало не тратя на него любезностей. Но поскольку этот прохвост шевелился недостаточно проворно, чтобы угодить моему настроению, я швырнул в него бутылку, а затем, вскочив с уже полуобнажённой шпагой, быстро разделался бы с ним, если бы Мерваль не схватил меня в охапку. А когда он силой вывел меня на улицу, то утихомирил моё неистовое сопротивление, шепнув мне на ухо:
— Уймись, Рувруа! Это Муанье, шпион кардинала!
Эти слова обрушились на меня, как ледяная вода на перегревшегося человека. Я вполне осознал, что я за дурак, если дал подслушать такие слова, и содрогнулся, подумав о том, что ещё мог бы добавить, если бы излишнее рвение Муанье не воспрепятствовало ходу разговора.
Не требуется посему повода удивляться ни тому, что на следующий день я был в особняке своего дяди в более ранний час, чем тот,