владеть. Он мне сам это говорил. Да только дед твоей жены-покойницы землю эту у монастыря-то и выкупил. Хотя монастырские всё это моему деду обещали.
— Бумага есть? — поинтересовался я.
Сосед теперь еще и нахмурился. Ну и чёрт с ним. Мечтать не вредно, только пусть уж предаётся мечтам подальше от моего дома и сада. Я ухмыльнулся в ответ на красноречивое молчание и направился к калитке. Но Васька не унимался — топал следом. И стоило мне закрыть за собой калитку, как он вновь заладил тоже:
— Ты сам подумай: тебе этот сад ни к чему. Что ты с яблоками делаешь? А ничего! Ты их ни мочишь, ни сушишь, пастилу не делаешь. А моя Марья Никитична всё делает.
— Отряды продразвёрстки придут, мы им этими яблоками все телеги забьём, дурная ты башка. Дальше своего носа и не видишь, — не выдержал я и направился к отцовскому дому, оставляя за собой обиженного соседа.
Не успел я и ста шагов протопать, как позади меня раздался голос моего старшего сына, Пашки.
— Бать! Погоди! Ты к деду?
Бежал он, видимо, издалека, потому как был весь в пыли и тяжко дышал. Картуз съехал на затылок, слипшиеся от пота волосы закрывали голубые хитрые глаза. Материнские глаза.
— Ты почему не на пастбище? — поинтересовался я.
— Николка и Ванька с третьего двора… и еще трое с коровами остались… Сами справятся. А меня дед к себе звал, — пояснил сын, уткнувшись чуть не носом в сухую землю, пытаясь отдышаться.
— Зачем звал?
— Не знаю. Звал и всё, — развёл руками Пашка.
— Ну, раз звал, — протянул я, развернулся и продолжил путь. Сын поспешил за мной. И пока шли, он всё не переставая болтал то о чьей-то сбежавшей корове, то о пойманных щуках в реке, то о густом орешнике, который нашёл в лесу. Но когда, протопав полсела, вышли к небольшому дому церковного дьякона — моего отца, Пашка резко смолк. Я оглянулся. Он шел за мной молчаливый, задумчивый и красный, как кумач. Я посмотрел вперёд, ожидая увидеть нечто удивительное, что могло смутить моего бравого пацана. Да только, кроме отчего дома, ничего не увидел. На крыльце стоял отец в черной рясе и хмуро смотрел на меня.
Отчий дом был как раз посреди села. И этот старый, но крепкий домишко был точно пограничный столб между нижней бывшей зажиточной частью и верхней, нашей стороной, той, что попроще. Их дворы, что ближе к церкви и впрямь были шире, а дома просторней. Да только за последние пять лет всё изменилось. Теперь все были равны… перед продразвёрсткой. И вот, подходя к отцовскому дому, я, наконец, заметил Алексея Фроловича. Рядом с ним стояла его дочка. Ровесница моему старшему сыну. Как звать её, уже и не припомню. Редко я общаюсь с людьми из нижней части деревни. А потому стало интересно, что привело ко мне пекаря. Подойдя к нему, я поздоровался и для проформы, всё же поинтересовался:
— Ко мне? По делу, чай?
— Да, пошушкаться бы, — попросил Алексей Фролович. Он был коренастый мужик, с темной копной волос, упрятанных под добротный картуз. Всегда в светлой рубахе и жилетке. Даже в жару носил эту свою жилетку. А плотные штаны были заправлены в начищенные до блеска сапоги. Я глянул на отца. Тот хмуро смотрел в даль. Проигнорировав надвигающуюся головомойку, я кивнул Алексею Фроловичу, мол, отойдём-ка в сторонку, и направился в сторону бани. Там и тенёк был, и лишних ушей не было. За короткий период, пока я возглавлял наше село, никто из нижнего села еще ни разу не приходил ко мне ни пошушукаться, ни открыто поговорить. Потому стало до невозможности любопытно, о чём пойдёт у нас с пекарем разговор.
Остановившись в тени сруба, служившего отцу баней, мы, опять же для проформы, умно помолчали, потом обсудили засушливую погоду. И только после всех преферансов, Алексей Фролович заговорил:
— В Моршанске сказывают, что со стороны Кирсанова партизаны по лесам идут. То ли к Моршанску, то ли в сторону Пензы, шут их поймёт. Да только в Вяжлях бронепоезд с армией встал. Вот и пора задуматься, — и замолчал.
— О чём? — уточнил я.
— И те и те захотят поживиться собранными нами запасами, — прошипел пекарь.
— Так запасы как раз для одних из них, — и я перешел на шёпот.
— Не дури, Прокофий Петрович. Говорят, что отряды продразвёрстки забирают всё, что могут унести.
Я еще не мог понять куда клонит односельчанин, но тема эта мне уже не нравилась.
— Они буйствуют в тех сёлах, где живут семьи повстанцев. А мы — мирные. У нас ни один двор не замечен в партизанщине. Так что, не волнуйся, всё пройдёт, как обычно. А партизаны далеко, не успеют добраться до нас.
Пекарь прищурился. Видать, также не решался откровенно со мной говорить. Откровенность нынче штука дорогая. За неё и жизнью можно расплатиться. Я уже хотел раскланяться, да только по глазам Алексея Фроловича понял, что вот сейчас и выложит, что хотел сказать.
— В городе зерно не станут искать. У меня в пекарне можно спрятать все излишки. Ведь скоро холода наступят, а отряды и партизаны не отступятся. Всех не прокормим, но о себе нельзя забывать. У меня в пекарне всегда есть мука. Всегда есть хлеб. Городские, армейские это знают. И все хотят хлебушка к столу. Никто не полезет пекарню громить. Подумай, голова, — быстро, шёпотом произнёс пекарь и огляделся, боясь, как бы нас не то что подслушали, а даже вместе стоящими и шушукающимися увидели. Я тоже огляделся. Потом уставился на пекаря и стал соображать. Из всех зажиточных, Алексей Фролович был честным мужиком. Ему, пожалуй, можно было доверить избытки зерна. Да только…
— Я же не один это буду решать. Пока пройду по всем домам, да уговорю их… Так и шептаться начнут. Ты что, не знаешь баб? А некоторые мужики и похлеще баб будут. И тогда твоей пекарне конец придёт.
— А ты собери излишки как для отрядов. Они сами ничего и не поймут. Повозмущаются, потом спасибо тебе скажут. Если что, то я завтра утром в Моршанск направляюсь. Могу взять в свою телегу мешок другой, — предложил Алексей Фролович.
— А не боишься зерно везти по нашим-то дорогам? Опасно, — засомневался я.
Пекарь подмигнул мне:
— Так я же не один еду, — и, откланявшись, пошёл за дочкой, которая уже маячила в сторонке.
Когда я подошел к дому, отец сидел на скамейке у крыльца и спокойным голосом поправлял Пашку:
— Внимательно читай. Не «в третьем»,