проповедника ложных, с его точки зрения, идей. Стиль изложения, неточные, без кавычек, цитаты, тенденциозность трактовок, передержки, домыслы, далеко не всегда уместная ирония, а то и откровенно издевательский тон, – всё это выдаёт безудержное желание автора во что бы то ни стало
развенчать ложный и вредоносный образ, неразрывно сопряжённый в сознании Набокова с демоническими силами, опрокинувшими Россию в пропасть
путь». Эта биография послужила основным источником Набокова для четвёртой главы
«Дара». См.: Долинин А. Комментарий… С. 227, 296.
3 Набоков В. Дар. С. 372-373.
1 Там же. С. 373.
2 Там же. О Герцене, стихотворении Некрасова, картине «Снятие со креста» и часовне
см. подробнее: Долинин А. Комментарий… С. 296-298.
3 Набоков В. Письма к Вере. С.112; см.: письмо от 15 июня 1926 г.
408
ленинизма-сталинизма. Однако эффект этих усилий порой грозит теряющему
чувство меры автору не удержаться «на самом краю пародии» и соскользнуть
туда, где уже никакой «своей правды» нет, а «пропасть серьёзного» за почти
цирковыми выкрутасами автора уже и не разглядеть, – между тем, как это «серьёзное» слишком трагично, чтобы быть материалом, пригодным для перели-цовки в пасквиль.
Так, отмечается, что ещё и «третья тема готова развиться», и «довольно
причудливо» – интригуют читателя. Оказывается, это «тема путешествия», и
биограф, как будто бы речь пойдёт о чём-то забавном, сам себе грозит пальцем: «…коли недоглядеть … может дойти Бог знает до чего – до тарантаса с
небесного цвета жандармом, а там и до якутских саней, запряжённых шестёр-кой собак».4 Подлежит ли такое «путешествие» столь игривому с ним обращению или это всё-таки уже за гранью даже гальванизированного смехачества?
С другой стороны, здесь можно усмотреть и некую месть, которой аукну-лась Набокову давняя история: как уже упоминалось, в 1916 году, высмеяв в
классе беспомощную любовную лирику изданного юным автором первого
сборника его стихов, словесник и классный воспитатель Гиппиус дал ученику
Набокову («возмутительно» позволившему себе в шестнадцать лет мечтать в
стихах о возлюбленной, игнорируя переживаемое Россией трагическое время), штрафное задание: написать, начиная с восстания декабристов, сочинение об
истории революционного движения в России. Однако, прочтя написанное, он в
ярости прошипел: «Вы не тенишевец!». Что было в том гимназическом опусе –
осталось неизвестно, но вот теперь, если не за декабристами, то за Чернышевским писателю Сирину отправиться в «путешествие» в Сибирь придётся: «те-ма» обязывает.
Гиппиус тогда не зря рассвирепел: он почувствовал в начинающем поэте
герметичную, непроницаемую, упрямую замкнутость на своём внутреннем
мире и совершеннейшую отрешённость от всего, что грозит помешать этому
миру полноценно функционировать. Два года спустя, в Крыму (как об этом
уже упоминалось в разделе о крымском периоде эмиграции),1 он напишет программное стихотворение «Поэт», где утверждает своё право «с моею музою
незримой» «быть в стороне» от всего, что происходит у него на глазах («мир
сотрясается и старый переступается закон»), но определяется как некое условное, не относящееся к нему «там», которое «осталось где-то вдалеке».
Этот своего рода аутизм позднее оформился у Набокова в воинствующий
антиисторизм, психологически помогавший писателю справляться с жестокими и унизительными гонениями «дуры-истории», которые ему приходилось
претерпевать вместе со всеми беженцами из России. Однако, в отличие от по-4 Набоков В. Дар. С. 373.
1 См.: Набоков В. Стихи. СПб., 2018. С. 11-12.
409
этов и критиков-«парижан», он не желал предаваться отчаянию, а, «как бремя»
чувствуя в себе литературный дар, во что бы то ни стало стремился его реализовать, «дурой-историей» пренебрегая. Но когда она его всё-таки слишком до-стала, добавив к русской Зоорландии ещё и немецкую, грозящую, к тому же, захлопнуться безвыходным капканом, «приглашающим на казнь», – вот тогда-то, в начале 1933 года, он не выдержал и в поиске ответа на вечный русский
вопрос «Кто виноват?» засел за Чернышевского, в официальном его, в Советском Союзе, культе почувствовав если не корень, то символ того зла, которое
лишило его родины, хотя, конечно, он не мог не понимать, что и сам Чернышевский был невольной жертвой российской «дуры-истории».
Однако в полной мере признать это – значило признать некие законы, дей-ствующие в истории, что Набоков, как известно, категорически отрицал, и это
заранее обрекало его труд лишь на местное, временное терапевтическое действие –
получить удовлетворение от «упражнения в стрельбе», высмеяв жалкое прожектёрство своего антигероя, но и – топорные реакции на него властей, вместе по-винных, вкупе с ловкими и жестокими авантюристами, в гримасах превращения
утопической мечты, обернувшейся фантастически реальной пародией на неё.
Заданность цели обусловила и утомительное постоянство интонации в
трактовках, в тенденции повсюду и непременно находить обязательный изъян, дефект, порок, метку порчи. Например, в той же затеянной биографом теме
«путешествий»: что, казалось бы, странного в том, что восемнадцатилетний
Николя, только что прибывший в Петербург из далёкого провинциального Са-ратова, дивится Неве, обилию и чистоте её воды, – но рассказчик тут же не
преминул заметить в скобках, что «он ею немедленно испортил себе желу-док».1 Он с «набожностью, обострённой ещё общей культурностью зрелища, крестился» на строящийся Исаакий? Высокомерно-снисходительным тоном
родившегося в Петербурге аристократа по этому поводу отмечается: «…вот
мы и напишем батюшке о вызолоченных через огонь главах, а бабушке – о па-ровозе».2
Такое впечатление, что автор ищет любой предлог, чтобы не упустить
случая выставить новоявленного обитателя столицы глупо восторженным, невежественным провинциалом, вдобавок помешанным на технических средствах