достижения всеобщего блага: ему «особенно понравилось стройное рас-пределение воды, дельность каналов: как славно, когда можно соединить это с
тем, то с этим; из связи вывести благо».3 Какой «дефект» есть в этом рассуждении? И какой новичок в Петербурге воспринимал бы это иначе? И что такого дурного в «гражданском счастье» «бедняги Белинского», сюда же, как
1 Набоков В. Дар. С. 374.
2 Там же.
3 Там же.
410
«предшественника» (указан таковым в скобках), носителя «порчи» Чернышевского притянутого, – когда он, «изнурённый чахоткой … бывало, смотрел
сквозь слёзы гражданского счастья, как воздвигается вокзал»4 (между прочим, первый в Российской империи). Для того времени это было символом техни-ческого прогресса России, которым вполне допустимо было гордиться, и выставлять восторги Белинского пустой экзальтацией чахоточного «предшественника» – ниже всякого снисходительного вкуса.
Последовательно настаивая на том, что «такова уж была судьба Чернышевского, что всё обращалось против него»,5 Набоков оставляет читателя по
меньшей мере в недоумении – каким же образом удалость такому человеку
заслужить признанный многими, слишком многими (и надолго!) ореол вождя, мыслителя. борца, общественного деятеля и, наконец, мученика, то есть, в самом деле, по мнению этих многих, «праведника», пострадавшего за «народное
дело». Подробно останавливаясь на описании «возни» Чернышевского с перпетуум-мобиле, педалируя внимание на уличении его в разного рода проявлениях «смеси невежественности и рассудительности», пеняя ему, что у него
«глаза, как у крота, а белые, слепые руки движутся в другой плоскости»,6 –
словом, избыточно, входя в мельчайшие детали, пытаясь доказать безнадёжную во всём бездарность Чернышевского, автор то ли не замечает, что его аргументы бьют мимо главной цели, то ли целенаправленно отвлекает от неё
внимание, загодя обещав нам «тонкую ткань обмана» хитроумного «творца-заговорщика».
Ведь тот контингент людей, которые тянулись к Чернышевскому, вряд ли
ждал от него ловкой, крестьянской или специальной, профессиональной тех-нической сноровки в обращении со всякими «снарядами» – не его это был
профиль и не их интерес. Точно так же вряд ли мешали кому-либо его очки –
вполне ожидаемая принадлежность людей читающих, образованных, думаю-щих. И уж точно от него, «семинариста», не ожидалось изысканного слога
аристократа. Не это было важно его окружению – таким же, как он, «семинаристам» или вовсе «кухаркиным детям». А важно было то, что он «человек –
прямой и твёрдый, как дубовый ствол, “самый честнейший из честнейших”
(выражение жены)», – что признаёт и автор.1 И при таких-то качествах – ещё и
соболезнующий, сочувствующий, жаждущий действия, готовый рисковать собой, своим благополучием, вплоть до жертвенности во имя всеобщего блага, –
он не мог не импонировать тем «мещанского» происхождения и нарастающего
социального недовольства общественным группам, которые получили собира-4 Там же.
5 Там же. С. 375.
6 Там же. С. 374-375.
1 Там же. С. 375.
411
тельное название «разночинцев» и система ценностей которых аристократу
Набокову была чужда и непонятна. «Все на одной высокой и не совсем верной
ноте» кажутся ему всегдашние просьбы и молодого Чернышевского – в письмах родителям, и в письмах его из Сибири – жене и сыновьям: «денег вдо-сталь, денег не посылайте», хотя из дневников известно, что порой он очень
нуждался, в молодости умудряясь ещё и помогать своему другу Лободовскому.2 В том, как это излагается автором, чувствуется высокомерное снисхожде-ние к подобного рода заверениям как к некоей надуманной, экзальтированной
позе, в то время как на самом деле это было искренним выражением всё той же
потребности в жертвенности, понятной не только близким, но и единомыш-ленникам из разночинцев.
«Всё, к чему он ни прикоснётся, разваливается»,3 – общий, основополагающий тезис биографа, доказательства которого, язвительностью не щадя
даже сугубо личных сторон жизни и характера Чернышевского, тем не менее, опять-таки, никоим образом не касаются ответа на главный вопрос: каким образом столь нелепый во всех отношениях человек оказался символом демократического движения в Российской империи 1860-х годов. Страницами, не
стесняясь мелочных придирок к проявлениям самомалейших отклонений от
его, авторского, аристократического вкуса и такта (мещанскому вкусу матери
Чернышевского понравился в Петербурге хрусталь, и она унижалась до того, что ходила на поклон к профессорам филологического факультета, «дабы их
задобрить»; сын же из почтительности называл её «оне», а на дорогу она купила – и вовсе смешно – огромную репу),1 – Набоков пользуется любыми спо-собами унизить своего героя. Жанру легкодоступной пародии здесь есть где
разгуляться, тем более, что молодой, одинокий, робкий провинциал, впервые
оказавшийся в северной и так не похожей на всю остальную Россию столице, уже сам по себе невольно карикатурен на этом фоне. А если ещё слегка пере-дёрнуть и приписать свадьбу лучшего друга Лободовского к 19 мая 1848 года
(вместо 16-го, как значилось в дневнике), дабы пришлась она точно на тот же
день, шестнадцать лет спустя, когда состоится гражданская казнь Чернышевского,2 – тем более неумолимой