— А ведь то не он, — почти ласково сказала бабушка. — То только шпык, слуга, марение.
Я споткнулся о камень. Мостовая была булыжной — а этот торчал в ней словно риф.
Камни умеют лгать…
Как и собравшие их воедино люди. Люди написали на камнях у порога Salve. Написанное почти стёрто — ногами других людей, зачастую не слышащих приветствий.
Во рту у меня стоял привкус крови и очень кололо изнутри под левой лопаткой — где сердце. Бабушка волокла меня по чавкающей талым снегом брусчатке и говорила-говорила-говорила, не давая ни на шаг приблизиться к ветру к мосту, к реке…
— Deus meus et omnia![48] Но видишь ли ты? Там, над дверью. Старые слова, Лесик. То великая сила, абсолютно. Люди понимали слова раньше, все или почти все. Раньше было больше уважения к словам… Сейчас оно розшарпалось. Развеялось. Всохло.
— Кто?
— Почтение… И много слов потеряли всю силу…
— Что написано над входом? — прошепелявил я, уставясь на скромно украшенный серым лебедем дом, сердце тяжело бухало где-то в горле, я вспотел.
— Absit omen, — сказала бабушка и поправила берет, а затем сумку. — Изыди зло… Чур меня. Такое.
— Я бы что-то выпил, соку или кофе… чего-то кислого, — предположил я. Бабушка посмотрела куда-то вдаль и потянула меня вперёд всё так же решительно. Слова её ножом рассекали туман и сонную оторопь, мягко обнимающую меня.
— Ты устал, мо́е дзецко? Да, надо отдохнуть… Дать уйти тем страхам. И переполоху — повторяла бабушка.
— Откуда знаете? — прошептал я. — Это слово… Omen… Злое слово.
— Учила много таких, — усмехнулась бабушка. — Знаю, много з ных тебя пугают? Какие?
— Хербатка! Да… — оживился я. — Кто научил так называть чай? Это неприлично!
— Мама, — помолчав, ответила бабушка. — Моя мама. В те часы чай тутай не называли инакше. Но знала его и под другим именем, не сомневайся — не последним.
— Неприличным? — уточнил я.
— Почти что, — усмехнулась бабушка.
— Я готов услышать, — не дрогнув сообщил я. — Как бы оно не звучало. Говорите!
— Тее, — сообщила бабушка. — Согласись, это несерьёзно.
— Приличного действительно мало, — окончательно отдышался я. — Что-то спитое. Слабое. Каждую чаинку посчитали, жадюги. Одно слово, немцы. Вы знаете столько разных названий, — продолжил я, помолчав. — Предметов всяких! Можно и перепутать.
— Люди меняются мало, — раздумчиво сказала бабушка. — Но вот небо — совсем нет. И большинство предметов также. Им дают иные имена, и всё.
— Зачем? — тревожно спросил я.
— Люди так договорились, — ответила бабушка. — Так удобнейше им.
— А предметам?
— Их никогда не спрашивали. Почти, — подытожила она. — Людей тоже спрашивают редко, но людям легче выучить другой язык, инный. Предметам нет. Они однолюбы. Такое. Не споткнись…
Но я вновь споткнулся, на правую ногу.
Semper fidelis[49], — было написано на фасаде нашего дома — чёрным, багряным и золотым. Людей, написавших буквы с завитками, время успело стереть с поверхности, да и надпись тоже… почти. Она становилась видна зимой, проступая сквозь побелку, являясь, подобно Случайному Гостю, незваной. Semper fidelis — верен всегда. Хотя камни умеют лгать…
В тумане, в прямом и переносном смысле, мы прошагали Халицкую, утыканную курами в авоськах на окнах и ёлками на балконах. Вновь прошли мимо Катедры, осенённой чёрно-зелёными ангелами, и, протолкавшись между экскурсионными автобусами на Рынке и призраками казнённых в войну возле детской площадки на Краковской, вышли на Ормянскую.
На Ормянской всегда пахло кожами. Не неприятно — кожевенным цехом, нет. Волнующе, почти таинственно: старыми дублёными колетами, портупеями, перевязями, сёдлами — всеми этими сапьянами и курдибанами, особо выделанными и украшенными тиснеными узорами кожами. Что ещё? Даже зима и неприбранные мусорные ящики не смогли вытравить запах айвы. Ну и, конечно, повсюду пахло кофе… Шныряли деловитые крысы с видом реинкарнировавшихся чиновников дунайской монархии. В тупике улицы, почти похороненный за мусорным баком, хмуро пережидал двадцатый век дом, построенный во времена последних Валуа. По нему было видно, что он помнил и лучшие дни. Новые столетия прибавили к нему усы антенн, разномастные клочки белья на верёвках перед окнами и оборванную водосточную трубу.
От затей вельмож Ренессанса уцелели богато обрамленные окна. В данный момент — украшенные прозаически вывешенными на мороз авоськами и упомянутым выше бельём. Бабушка стукнула несколько раз непонятно как уцелевшим кольцом по двери. Ответом было молчание. Откуда-то из недр дома доносилась «Меланколия». В остальном — тишина. Бабушка громыхнула кольцом ещё раз. Над входом — на плите с высеченным в мягком известняке геральдическим знаком (фигура зайца) и датой 1741 — что-то шевельнулось. Бабушка, помянув Королеву небес, стукнула ещё раз и поправила перчатки, это служило признаком того, что она сердится, неожиданно гулкий звон металла о металла отозвался во мне новым приступом дурноты. В доме отчетливо скрипнула дверь. Для верности бабушка стукнула пару раз в окно. Распахнулась форточка, из нее вылетела связка ключей и недовольный голос.
— Чего ты дубасишь по окнам? Я ж не девочка бегать вверх-вниз…
Я подобрал ключи. Тяжелая связка, похожи на ригельные, не меньше девяти штук, брелок — вырезанный из неизвестного камня белый заяц, в лапках у него свеча… нет, не свеча — факел.
Бабушка помолчала, а затем неожиданно звучно сказала:
— Лесик, а ну попробуй найти ключ, нет, мне просто интересно…
Я вздохнул.
— Вот вам, бабушка, будет очень интересно, если я тут упаду и помру? — спросил я как можно более жалостливо. — А?
— Не с чего. Не с чего умирать — добродушно заметила бабушка, отмахиваясь от снежинок. — Да и не срок овшим. Ты ключик ищи. Найдёшь — зайдём, там нас покормят — это точно.
— А вы, бабушка? — спросил я, ощущая какое-то бормотание и хихиканье в два голоса вокруг.
— То надто просто, — надменно ответила бабушка. — Поняла так — ты искать не хочешь? Пошли…
— Нет, нет, нет!! — быстренько ответил я, отгоняя дурноту. Бабушка сунула руки в карманы и отмеряла несколько шагов по улице, к замурованным воротам. Вдохнув ароматы мусора, нашвырянного под ними, она закашлялась, развернулась и также неторопливо двинулась обратно.
Я перебирал ключи и все отчетливее слышал бормочущие голоса, вьющиеся вокруг меня как комар:
Один для веселья, второй для радости, Третий и четвертый — прогнать печаль, Пятый, шестой — прогнать бесполезный гнев, Семь, восемь, девять — держатся недолго. Девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, два, один — Тёмные дни теперь ушли. — Что же выбрать, — думал я, — прогнать бесполезный гнев? Нет. Я не сержусь. «Держаться недолго»? Нет, а вдруг нам придется просидеть там часа три. Веселье? — Я посмотрел на бабушку, вдумчиво дослушивавшую «Меланколию», и понял, что особого веселья не будет.