Покуражиться ему не удалось. Я не первый день был в Америке и послал красномордого партизана подальше. Потом сел в машину. Партизан попытался мне помешать, даже прицелился схватить за руку, но я слегка толкнул его в грудь и, промахнувшись, попал в солнечное сплетение. Пока партизан приходил в себя, я был уже далеко.
Спавший на заднем сиденье Крендель, услышав о случившемся, сказал, что теперь нас в любой момент могут арестовать, и дрожал до самого Нью-Йорка – часов восемь. Мы делали остановки, закусывали, потягивались, разминали застывшие члены, а он все дрожал. Говорил, что задетый мною американец наверняка уже настучал американским ментам: мол, едут, де, по дороге нарушители общественного порядка – и дело наше теперь швах. Я так не думал и оказался прав.
В Сентрал-парке же, обуреваемый похмельными страхами и обливаясь пoтом, я был не способен дать отпор не то что стукачам-американцам, но даже белочкам.
Выбрался наконец из зарослей, миновал «черный» участок парка – днем совершенно безопасный, прошлепал между серыми домами и добрел до приличной, бюргерской Сотой. В кафе, моментально оскалившемся на меня зверскими улыбками посетителей, сидел мой издатель и с отвращением пил чай.
Все обрыдло, сказал он. Люди привыкли читать говно, мы привыкли его выпускать. Я напечатал двадцать тысяч роскошных «Сказок Пушкина», и все лежат на складе. Продано пять экземпляров. Я должен кучу денег, и не убивают меня только потому, что должен очень много. Будь я должен чуть меньше – давно бы уже грохнули. А так – жалко. Веду совместные проекты с кредиторами. Договорились, и все в порядке. Живу спокойно. Литература никому не нужна, время литературы кончилось.
Он поперхнулся чаем. Сидевшие вокруг нас американские бюргеры покосились, сверкнули рядами искусственных зубов и снова уткнулись в свои брекфесты.
Ты где остановился, спросил издатель. В Хобокене? Там героин дешевый, а больше смотреть не на что. Я не употребляю, сказал я. Я тоже, сказал издатель. Поеду в Москву, открою какое-нибудь новое дело. Зачем? – спросил я. Надо двигаться, сказал издатель. Единственный смысл нашей жизни – движение. Экспансия. При движении от соприкосновения с окружающими возникает трение. А от трения получается тепло.
Он вытащил из бумажника несколько кредитных карточек. Вот оно, тепло, сказал издатель. Переносное тепло. С ним и хожу.
Когда мы выходили из кафе, мимо нас прошел Стивен Кинг, но издатель его не узнал. Я тоже не узнал бы, если бы какой-то парень с книгой наперевес не кинулся к высокому бородатому мужику, причитая: «Мистер Кинг, мистер Кинг, плииз…»
Недавно издатель изменил своему правилу – сидеть в кабинете с газетой или на Манхэттене с чаем и с головой ушел в производственный процесс. Выгнал половину редакторов, набрал новых, закрыл старые книжные серии, открыл новые. В издательстве при этом ничего не изменилось, но жить моему приятелю стало интереснее. Надоело ему сидеть и седеть в своем кабинете в полном бездействии, ожидая пожара.
Я его понимаю. Меня тоже иногда разбирает охота внедриться в производство, орать на подчиненных, хлопать дверью кабинета о косяк и рукой по заднице секретарши. Звонить по телефону, материть поставщиков, поить коньяком налоговую инспекцию и собирать каждый день пятиминутки, а по понедельникам – планерки. На планерках устраивать кому-нибудь разнос. Просто руки чешутся полистать журнал проверок, в котором обязаны отмечаться все до единого мздоимцы – от ментов до санэпиднадзора, не говоря уже о пожарных инспекторах и налоговиках.
Бюрократическая жилка во мне сидит очень глубоко; с детства, сколько себя помню, всем магазинам я предпочитал канцелярские. Папочки, скрепочки, фломастеры, маркеры, кнопочки, стерженьки, ручки, карандаши, органайзеры, календари – милое дело. Люблю также ластики, линейки, записные книжки, стикеры, грифели, баночки туши и чернил, белила, скотч. Вот только пользоваться всем этим приходится редко. Зайдя в канцелярский магазин, я всегда покупаю массу разной офисной чепухи, но вся она очень быстро растворяется в моей квартире, и я часами не могу найти обыкновенную, самую примитивную шариковую ручку, желая записать нужный телефон или дату какой-нибудь встречи. Чтобы хранить все аксессуары чистой и тихой канцелярской жизни, нужен офис, а у меня его никогда не было.
В студии нормального офиса тоже не получилось, хотя Пит произвел на меня впечатление человека солидного, любящего сидеть за письменным столом. Но куда там!
Вот и теперь его нет не только в студии, но и дома. И телефон отключен.
– Черт знает что, – сказал я, пробегая по записной книжке своего мобильника. – Никого! Вымерли все, что ли?
Полувечная снова хихикнула.
– Ну, так как ты тогда сыграл, в Нью-Йорке?
– Ах, это… Поехали в Михайловский?
– Куда?
– В Михайловский сад. Я очень люблю выпивать в Михайловском саду.
– Там что, лучше усваивается?
– Значительно.
Хорошая была, веселая…
В камере я просидел трое суток – шутка ли! Ни обвинения, ни объяснения я не получал, на допросы меня не вызывали, казалось, что про меня забыли, но я знал, что не забыли. В камере было холодно, поэтому я не раздевался, и это доставало больше всего. Я привык к чистоте и соблюдал, по мере возможности, личную гигиену. Сначала нас, сидевших в холодной комнатушке с узкой амбразурой не пропускающего свет окна, было трое, потом меня перевели в одиночный отсек, и последние сорок восемь или сколько там часов я провел в полном одиночестве.
Сидел на лавочке, которую, кажется, называют шконкой или чем-то в этом роде, и нюхал свое пахнущее грязной бедностью тело. К моим ранам, полученным в бою с бритоголовыми, прибавились следы задержания, и все они давали себя знать – хором и по отдельности; действуя сообща, они разламывали и разрывали на части все тело как таковое, и вместе с этим каждая рана и каждый ушиб болели по-своему. У меня кружилась голова, я хромал на обе ноги, кисть правой руки распухла. Кровоподтеки, ссадины и синяки – обычное дело, на них я почти не обращал внимания. А вот в том, что одно или два ребра были сломаны, я не сомневался. При вдохе грудь кололо, выдыхать же я мог только очень медленно и осторожно, чтобы не закричать от боли. Кричать было еще больнее, чем просто дышать, поэтому от крика я старался воздерживаться, хотя иногда и очень хотелось завопить как следует. Поворачивался я с большим трудом, а о быстрой ходьбе, пожалуй, можно было забыть минимум на два месяца.
Я старался не думать о будущем. Зачем расстраиваться раньше времени? Тем более, что, может быть, расстраиваться-то и не придется. Все зависит от того, какой попадется следователь. В принципе же, все ясно. Одно из двух.
Либо меня подставили, что малореально – никто не знал, что я глубокой ночью поеду в Красное; я сам, совершенно спонтанно выбрал маршрут, после того как мне настучали по голове. Хотя эту версию совсем отставлять было нельзя – если кто-то знал, что я ночевал у Татьяны Викторовны и, значит, вся квартира в моих отпечатках, то что-нибудь из этой истории вытягивалось.