Он был исключительно несокрушим. Он разыгрывал фарс семейного долга и грубо извратил мироздание Констанс, дабы всего только донести до нее: он вполне может изгнать ее прочь; все ее сколь-нибудь ценные обязанности с легкостью может исполнять другая, а то и другой; забота о ребенке — единственное ее назначение — не требует ни малейшего ее участия. Джозеф определенно доказал, что Ангелика примет его, восторженно воркуя: «Папочка!»
Констанс принесла полотенца и ночную сорочку Ангелики; супруг принял это подношение с благодарностями, но ни в коей мере не сдал позиции: тот самый мужчина, что днесь был вовлечен в богомерзкое, кровавое волхвование. Констанс едва находила в себе силы смотреть, как Ангелика забавляется, пока обагренные отцовские руки расчесывают ей кудри.
— Ты непременно причинишь ей боль, вращая расческу подобным манером, — сказала Констанс, перехватывая ее и принимаясь за Ангеликины волосы самолично.
Ангелика, однако, учинила протест:
— Ах, мамочка, у него очень мило получается. Пожалуйста, папочка, вернись.
Сколь просто удалось ему похитить у Констанс все, что было ею любимо! К его гнусному, вуалируемому увеселению, она уступила среброспинную расческу. Констанс удалялась от неестественной пары, шаг за шагом, ожидая, что здравый смысл воспрянет и Ангелика запросит возврата к наслаждениям, кои приковывали их друг к другу. Констанс замирала в проеме двери, находила себе работу в коридоре, шла к лестнице, по-прежнему надеясь быть призванной, затем стала спускаться, но ушей ее не достигло ни одно возражение. Вместо них, в то время как Констанс страшилась зарыдать либо закричать, заслышав эти слова снова, из Ангелики ключом били куплеты «папочка, кроватка!» и «папочка, книжка!», и голос ее становился все тоньше в намеренном представлении себя ребенком младше и позднее. «Папочка, поцелуйчик!»
Констанс небрежно перебирала фортепьянные клавиши. Она начала с «Ледовой музыки», но считанные минуты спустя играла уже «Дремучие леса», не в силах припомнить, когда прекратила первую или приступила ко вторым. Тишина установилась вновь, окутала ее. После всех лишений Констанс мимолетный, насилу мелькнувший в ее жизни проблеск радости продлился лишь четыре с небольшим года. Отныне и впредь девочка станет ходить к учителям. Прилетев домой, она будет вести научные беседы с отцом.
Он подвел Констанс к этому самому фортепьяно, когда владел им безраздельно. Она приняла приглашение на ужин, во время коего призналась, что умеет играть.
— Так сыграйте же, прошу вас, — попросил он едва не мальчишеским голоском, вырвавшимся столь вне запно из обширного мужеского тела. — Этот инструмент принадлежал моей маме, а ныне его не касается ни единая душа.
Она не любила играть для других, и когда он сел позади, понадобилось немало времени, дабы позабыть о его присутствии. Наконец, она стала играть так, словно была в одиночестве, пока со звоном заключительной ноты он не охватил ее за талию и шею, не приблизил ее лицо к своему, не заблудился в повторениях ее имени.
Сегодня Констанс в тишине опустила руки; она дотронулась до ножек банкетки, и в кожу ее впились щепы.
Встав на колени, она осмотрела банкетку. По всей длине трех точеных деревянных ножек бежали новоявленные трещины.
Она взошла наверх, прислушалась у полузакрытой Ангеликиной двери. Она вспоминала, как ее матушка озиралась по углам, дабы отыскать взглядом маленькую Констанс, одну либо в отцовском обществе. Джозеф сидел на кровати Ангелики спиной к двери, согнувшись над дочерью и читая ей о лисице, что замышляла тайным образом обрести некое сокровище.
Однажды он так же читал и Констанс. На рассвете брака, когда его басок журчал вблизи ее уха, Джозеф убедительно сочетал в себе супруга, возлюбленного и воскресшего отца. Он декламировал из книги в кожаном переплете, крашенном в цвет пламени. Констанс припоминала стихи: бес целиком вошел в тело проклятого через пупок и обратил жертву в ящерицу. Вторгавшийся бес искажал самую плоть лица несчастного. «Где облысел второй, там первый весь зарос» — вот и все, что она могла припомнить из той италийской поэмы, хотя образ ее не покинул: существо, что проникает в твое тело и переменяет его, устанавливает господство над всеми членами, оставляя лишь твои думы и твой ужас беспредельными; заточение, ужасающее сокровенной близостью, когда ничто не в твоей власти, кроме страха, отвращения, стыда.
— Однако это было бы замечательно, — заметила она тогда. — Щекотно, быть может, зато можно освободиться от треволнений. Пусть бес озаботится всеми твоими решениями, всеми упорными трудами!
Джозеф смеялся вместе с нею, лобызал ей чело и веки, называл своей чаровницей. Сегодня ночью он склонился над Ангеликой на поприще ее матери. Ангелика, верно, различала его дыхание на своем лице.
Он назвал Этот вечер подарком супруге. Его отказ от планов присутствовать на новом боксерском представлении вместе с досадным Гарри Делакортом был его даром Констанс, призванным ослабить напряжение ее ночных бдений, оказать ей некую услугу, взвалив на себя ее ненавязчивый труд. Чепуха. Равно все это не оправдывает то, что она видела. Нет, то был урок. Он намеревался выучить ее поведению, что подобает жене. Есть и уроки другого свойства, о коих жене напомнят ночью.
Отказы не воспоследуют.
В смятении она пошла в кухню, потом вернулась к фортепьяно, вслушалась в скрипучее, зыбкое молчание темнеющего дома. Июньский серый сумрак уплотнился и открыл свой истинный черный лик; Констанс ожидала неминуемого зова. Он не отходил ко сну. Он ждал ее. Он окончательно позабыл об опасениях либо сострадании, кои раньше сдерживали его природу, сколь бы ничтожными ни были. Вот научная мера его любви: опасение предать ее смерти сдерживало его своекорыстие одиннадцать месяцев. Чему равна ценность его любви? Одиннадцати месяцам.
Констанс вновь навестила Ангелику, пребывавшую и дреме и безмятежности. Она поправила позу принцессы Елизаветы, кою Джозеф расположил ненадлежащим образом. Спать в голубом кресле не имело смысла; он за нею спустится. Не исключено, что перезрелые, давящие страсти заставят его заявить свои права прямо здесь, в комнате ребенка, и завоевать вожделеемое на этой самой кровати.
Констанс достигла последнего этажа, ставя одну но гy вперед другой, пока не оказалась пред закрытой дверью спальни. Из-под нее не пробивался свет. Констанс предоставила супругу несколько часов, дабы он уснул. Она вошла, готовясь к осуждению.
Из сказанного мужчиной, кой ждал ее в темной комнате, она не расслышала почти ничего.
— Полагаю, настало время одолеть наши вполне понятные страхи. Имеются способы, иные способы, разрешить наше затруднение, — изворачивался он. Ее жизнь зависла на волоске, она безгласно кивнула, села на ложе, сняла платье без содействия либо побуждения.
Ее руками, ее волей владел он. Она не повторяла приказы докторов. Ее хватило даже на сумасбродную улыбку, что выражала разгромленное согласие. Она пыталась, но не смогла отвлечься от мысли о его руках, что тянутся к несчастливым зверям, о мольбе, что проступает на их мордах, когда он реет над ними с ножами и разъяснениями. Он коснулся ее этими самыми влажными руками, и глаза ее закатились. Ее желудок взбунтовался. — Нас оторвали друг от друга доктора и заразительный страх, но жить так мы не можем, — витийствовал бронзовый итальянец с кипящей кровью, сын древних римлян, тех воителей, высеченных в статуях, кои она видела в свадебном путешествии: трое римлян держат деву, противящуюся одному из них. — Ты знаешь, что я не допущу для тебя вреда. Есть иные средства, коими муж и жена способны залатать сию брешь.