«Житана». Соня знала, что это «Житан», Сережа привез из Парижа два блока, потом не спеша смолил полгода, интересничал, выпускал дым через ноздри, шикарно затягивался, воображал себя Жаном Габеном.
— Спасибо, сударыня, — ответил незнакомец, глядя не на Соню — на свекровь. На Соню он теперь смотреть не желал, отводил глаза. Понятное дело, казнит себя за эти три минуты полного ступора.
— «Сударыня»! — передразнила его Полина, смеясь. — Сонь, слышь, как он говорит? Он так смешно говорит. Как в старое время.
— У меня нет хорошей практики, — пояснил незнакомец, искоса, быстро, с какой-то детской сумрачной опаской глянув на Соню и тут же отведя глаза. — Я еще коротко в Союзе. Мой русский — русский моей бабки. Да?
— Он наполовину русский — наполовину француз, — вставила свекровь, радуясь, что она уже все знает, в курсе всего, посвящена в детали. — Он из эмигрантов. То есть бабка из эмигрантов. Она русская, поняла? Да вы познакомьтесь! Андрюша, это Соня… Ничего, что я Андрюшей вас зову? По-нашенски, по-русски. Это Соня, невестка моя.
Последние Полинины слова потонули в шуме, гаме, ликующих воплях. Соня оглянулась: громогласная, веселая, изрядно подвыпившая мужская компания шествовала из кухни. Огромный пожилой мужик возглавлял компанию, безоговорочно ею верховодил. Никого больше и не видно было из-за широченных его плеч, борцовского обхвата лапищ. Так, мелькали иногда у левого его плеча, у правого локтя разгоряченные хмельные рожи гэбиста Крапивина, Сережи, еще какого-то дядечки… Мелькали — и исчезали за этим богатырским живым заслоном.
И это старик-ветеран?! Что ж, если в сорок третьем Бернару было двадцать, то теперь шестьдесят всего-навсего.
— Софи! — радостно заорал Сережа, подпрыгнув и на миг выглянув из укрытия, из-за Бернарова геркулесова плеча. — Антре! Бернар, это моя жена, Сонька!
Бернар на мгновение остановился. В руках он держал противень с дымящейся печеной картошкой, золотистая рыхлая мякоть которой светилась из-под лопнувшей корочки, коричневой, в угольных обводьях.
— А мы картошку печем! — ликующе завопил Сережа, снова исчезнув за грузной громадой. — Бернар вспомнил, как они картошку пекли на фронте, где-то под Вязьмой.
— Здравствуйте, — растерянно произнесла Соня. Больше всего ей хотелось сейчас оглянуться назад. Увидеть, проверить, стоит ли еще за ее спиной этот русский-французский с пачкой «Житана».
Бернар вручил Сереже противень. Соня понять ничего не успела: полотенцем, которым он только что держал противень, Бернар мгновенно и ловко опоясал ее талию, притянул Соню к себе.
— Он обожжется! — ахнула Соня, глядя на противень в руках мужа.
— Да он остыл давно, — засмеялся Сережа, он перебрал, и порядком. Вот и свекровь, скользнувшая мимо на кухню, шумно шепнула сыну на ухо: «Тормози, понял?»
Бернар произнес что-то на своем языке. Оценивающе, весело, быстро, нависая над Соней, глядя на нее сверху вниз маленькими блестящими круглыми глазами. Сам медведище — и глаза как у медведя.
— Он говорит: красотка. Настоящая русская красавица, — перевел Крапивин. Надо же, Крапивин парле по франсэ, кто бы мог подумать!
— А где этот… как его… переводчик? — закричал пьяный Сонин муж, наклонясь к подносу и дурашливо надкусывая горячую обугленную картофелину. — Где Андре этот ваш?
Соня оглянулась. Андре не было. Ушел. Курит свой «Житан» на Сонином балконе. Стоит на Сонином балконе, в Сониной спальне, положив ладонь на горячую, прогретую солнцем железную балконную решетку. Курит, смотрит на Сонин старый маленький двор, на Сонины тополя, на Сонину Сретенку.
Странно, ей приятно об этом думать.
Ей приятно думать о нем, представлять, как он там стоит и курит, ей нравится, что он здесь, близко, рядом, он сейчас вернется, пусть даже он больше не взглянет на нее ни разу, и ничего не скажет ей, и сядет от нее далеко…
Все равно, все равно — скорее бы он возвращался.
Соня сидела за столом, кивая словоохотливому Бернару, принужденно смеясь, передавая Крапивину селедочницу («Сонечка, вы где? Очнитесь! Я же оливье просил!»), обжигаясь злосчастной картофелиной, которую Бернар, сидящий радом, поднес к ее губам с очаровательной (будь он неладен!) бесцеремонностью пожилого инфант террибл: «Кожу-у-урка!» — а Крапивин переводил, подливая себе коньячка… Как он не боится захмелеть, им же нельзя! Они же вместо коньяка заварку хлобыщут, если верить черно-белым широкоформатным шпионским фильмам.
Уже сидя за столом, Соня все время ждала его, то и дело поглядывала на дверь. Она даже попыталась выйти из комнаты под благовидным предлогом:
— Полин Иванна, давайте я вас подменю у плиты!
— Сиди! — отрезала свекровь.
— Си-ди, — весело повторил Бернар и развернулся к Соне, огромный, грузный, разгоряченный.
Он взял Сонину руку в свою лапищу, накрыл ее сверху огромной ладонью и что-то сказал на своем языке, очень ласково, любовно.
— Переведите же, — попросила Соня, втайне надеясь, что сейчас все вспомнят о человеке с пачкой «Житана», о переводчике, и уповая на то, что кадровый полиглот Крапивин не осилит длинную фразу.
— Он говорит: у русских женщин очень мягкие руки.
Это голос переводчика. Это голос Андре. Значит, он уже в комнате. Не нужно оглядываться. Сейчас он сам подойдет к столу, сядет… Он сядет напротив, вот же его место, стул рядом с Крапивиным пустует, значит…
Соня подняла глаза. Андре сел напротив. Теперь он смотрел на нее спокойно и прямо, не отводил глаз, он как-то договорился сам с собой, что-то решил для себя, стоя там, на Сонином балконе, глядя на Сонины тополя.
У него синие, абсолютно синие, яркие, васильковые, таких не бывает, совершенно синие глаза.
— Бернар, ты мою жену не соблазняй!
Это кто сказал? Это Сережа. Смеясь, стуча вилкой о рюмку. Что значит «не соблазняй»? А, это он потому так сказал, что Бернар до сих пор сжимает Сонину ладонь в своих ладонях. Сонина рука — в печи, в духовке, у Бернара огромные, горячие, медвежьи лапы… Но это ничего. Пусть.
Синие глаза. Неужели такие бывают? Вот же, бывают.
— Бернар говорит: такие мягкие руки были у его Нади, — переводил Андре, пристально, без улыбки глядя на Соню. — Он хочет выпить с вами. Только с вами. В память о Наде.
Соня слушала и кивала, не слыша, не понимая ни слова. Если она и думала сейчас о чем-то… Да нет, ни о чем она не думала. Ей только хотелось стереть эту чужую, карминно-красную помаду со своих губ. Губы пересохли, они горели, Соне казалось, что они выдают ее. Да что они могут выдать?
Андре подумает, что она накрасила их для него, для того, чтобы ему понравиться.
Как он может об этом подумать, если час назад Соня еще не знала, не ведала о его существовании?
Чьи-то руки мягко развернули Соню