на ее сетования, будто ее городские в той сделке обидели. В самом деле, что им эти сорок рублей? А она теперь лишилась скрипки, которая так ей была дорога, которая, действительно, если уж вникать по-человечески, была от Августы чем-то неотделимым, — так представлялось старухе самой и так представлялось всем тем, кто из года в год видел ее с этой старенькой скрипкой в руках, пиликающей и кружащейся в своих странных одеждах. О том, что деньги предназначались на покупку новой скрипки, не вспоминалось вовсе, с самого начала. Да и можно ль было вообразить картину: Августа — и сияющий новейшим лаком инструмент? Это была бы уже не Августа. Но и теперь, без старой скрипки, прежней Августы не было. Она пила — и не веселилась. Она засыпала пьяной в траве и, просыпаясь, отрезвев уже, не находила рядом скрипку. И не ее она спохватывалась тут же отыскивать и снова обрести, а самое себя, — ту, прежнюю, веселую Августу, а не вот эту ослабевшую, ненужную, потерянную старуху. А осенью стало совсем уже невмоготу. Разум ее, и всегда-то странный и трудно доступный чужому истолкованию, начал мутиться и создавать различные строгие построения, кои Августой стали овладевать со все большей настойчивостью. Былая веселость сменилась сосредоточенностью, потому что Августа теперь все время обдумывала очень важный и правильный замысел.
Как-то вечером села Августа к столу и с таинственностью, как-то диковато улыбаясь, стала писать. «Дорогие московские гости, — писала она, — вы, наверное, забыли меня, Августу, а я вас хорошо помню. Какой хорошенький мальчик. И папа образованный мужчина, какие мне нравятся. У меня большое горе с тех пор, потому что лишилась скрипки. Как я теперь без нее! Лучше бы хату у меня забрали, зачем она мне. Люди добрые пустят. А все спрашивают, Августа, где твоя скрипка. Мне стыдно перед людьми. Не могу им сказать, что такие хорошие люди увезли. Вот ночью плачу, где моя скрипка, далеко, в Москве, а я тут, в Косове. И так разумею, что вы должны мне ее возвратить обратно, какая есть. С чем и пишу, и не откажите в ответе, когда ее пришлете. С этим и есть — старая Августа».
Три недели спустя пришел Августе ответ: «Уважаемая Августа, ваше письмо получили. Нам очень грустно было за вас, и нам очень жалко, что так вышло. И мы готовы вам вашу скрипку вернуть. Она осталась в том же состоянии, в каком мы ее получили от вас. Чинить ее отказались, потому что восстановить инструмент уже невозможно. Предлагаем вам поступить так: вы отдайте деньги Марии, а она передаст их нашим общим знакомым во Львове, которые часто бывают в Москве. И мы отдадим им скрипку. Будьте здоровы. Ваши московские друзья».
Отсылая это письмо, отец испытывал неловкость, будто он заранее шел на обман: он прекрасно понимал, что у Августы давно уж нет тех денег, а других и подавно, что те сорок рублей она, конечно же, пропила и потому не купила скрипку, он понимал теперь, что, может быть, не следовало с тем холодным расчетом лишать тогда несчастную Августу ее единственной утехи и увозить ее скрипку, тем более что эта затея — реставрировать инструмент и спасти — не удалась. И под влиянием всех этих малоприятных мыслей отец стал думать так: Бог с ней, с Августой, денег не пришлет, но приедет если кто из Львова, надо будет просто-напросто скрипку отдать, пусть ее вернут Августе, пусть старуха радуется. И отец с тихой гордостью воображал, как будет объяснять свой столь благородный поступок сыну, как сын с пониманием будет кивать, соглашаться и говорить «да, папа, да» и как обоим будет хорошо от этого поступка.
Наступил холодный октябрь, когда Августа приехала во Франковск и пошла на вокзал разыскивать племянника — проводника прямого вагона Франковск — Москва. Тот, удивившись, зачем вдруг старухе в Москву, не отказал Августе и устроил ее у себя в проводницкой. Долго ехали до Киева, Августа от безделья, от тяжкой необходимости не выдавать себя, безбилетницу, и лежать все время наверху, на узкой полке, донельзя истомилась и, чувствуя слабость и страх от своей затеи, рано заснула, а утром поезд уже медленно подкатывал к московскому перрону. Племянник ее всему научил. У него был собственный справочник улиц Москвы, и он Августе объяснил и на бумажке написал, как войти в метро и до какой доехать станции. Влекомая к своей цели, она не ошиблась и все делала, как он велел, и уже в десять утра звонила в нужную дверь. Открыла девица — румяная, быстроглазая, которая даже не стала выслушивать долго Августу и не стала читать письмо хозяина, протянутое Августой как документ, подтверждающий, что она не какая-нибудь самозванка с улицы, а давняя знакомая, и что она по делу, о котором… «Ой, да мы, наверное, с одних мест!» — воскликнула девица, услышав, как звучит речь Августы, и повела ее внутрь квартиры.
Девицу звали Стефа, и была она из Львова. Только недавно Стефа здесь, в Москве, поступила на первый курс института, а общежития ей не досталось, так вот хозяева — такие они добрые, такие хорошие люди! — они с моим отцом знакомы, он в Львовской филармонии работает, — они сказали, пусть ваша дочка поживет пока у нас, ну даже никаких не захотели денег, а я так помогаю — в магазин, сготовить что или прибраться, им же некогда, они артисты, и мальчик — очень он талантливый, все говорят. Так вы побудьте, мальчик днем придет, а вечером и родители, только когда — не знаю, может, и поздно, если концерт, так вы их ждите, а я побегу, у меня физкультура, аж в Лужники надо ехать, потом в институт, я тоже вечером приду, поешьте — суп есть на плите, а в холодильнике второе, разогрейте, ой, вы же газом-то пользовались, нет? — Ну, мальчик придет, он умеет…
Стефа ушла. Августа первым делом посетила туалет — она любила эти сияющие белым городские туалеты. Заглянула на кухню, посмотрела на плиту, на холодильник, беглым взглядом скользнула по полкам с посудой, но беспокойство не давало ей отвлечься от главной мысли, и поэтому она вернулась в ту большую длинную комнату, куда и привела ее Стефа. В конце ее, у одного из двух окон, придвинутый к стене, стоял рояль, и Августа, как будто зная свою дорогу, направилась к нему. Рояль был завален кипами нот и книг, но тут-то, словно нарочно закрытая этими нотными горами,