удивительно, что, попав из деревни в город, Есенин застрял в самом дурном его уголке. Предыдущее его творчество не носило в себе ничего такого, что дало бы поэту возможность в городе соприкоснуться с подлинной, новой действительностью и дать ее отображение в своих стихах. И поэзия и личная жизнь Есенина кончилась в Москве Кабацкой. Если мы всмотримся в один из последних портретов Есенина[9], мы увидим, что лицо его под конец жизни носит на себе отпечаток близости полного распада. Это помятое, скорбно усмехающееся лицо человека, говорившего:
Я такой же, как вы, пропащий.
Незавитые волосы в беспорядке мечутся по лбу, нависли на глаза. Около губ пролегли глубокие складки. И – самое разительное – припухли веки и сощурились, сузились глава. Невольно вспоминаются безнадежно-скорбные строчки:
Я на всю эту ржавую мреть
Буду щурить глаза и суживать.
Действительно, этот портрет Есенина – изображение человека, которому окружающий мир стал «ржавой мретью», мороком, и который
чтобы вдруг не увидеть хужева
старательно прячет от него свои глаза.
Но Есенину не удалась попытка «не увидеть хужева». Под конец жизни, он, в добавление ко всем своим ужасам и скорбям, увидел худшее, что может увидеть человек – бредовой, безумный образ обличителя и хулителя – чорного человека. Поэма «Чорный человек» – последняя большая вещь Есенина. После такого смертельного отчаяния, сознания своего банкротства во всех областях литературной и личной жизни, которые проявились в этой поэме – Есенину, ничего, кроме смерти, не оставалось. «Чорный человек» подводит итоги жизни Есенина. И в самых последних стихах Есенина нет уже никаких попыток свернуть с гибельной дороги.
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
Так он окончательно осудил жизнь и окончательно принял небытие. Слабые попытки стать здоровым советским поэтом после ряда неудач, уже не возобновлялись.
Правда, он слабо сознавал:
Что в той стране, где власть Советов,
Не пишут старым языком,
но он сознавал также и то, что задачи новой поэзии – не по нем
…так неумело
Шептал бумаге карандаш.
Действительно, Есенин, бредовые стихи которого о «Чорном человеке» иногда производят по настоящему сильное впечатление – в «советских» стихах беспомощно топтался на истрепанных и надоевших путях и образах – общих местах.
И, вероятно, не могло быть иначе: вся его литературная и личная жизнь (теснейшим образом связанные одна с другой) подготовили его к неизбежной развязке.
* * *
Горестный путь – от херувима до хулигана – прошел Есенин. Этот путь мы стремились охватить в настоящей нашей работе. Выводы, к которым мы пришли, вполне подтверждаются и прекрасно иллюстрируются собранием стихов Есенина[10]; от первой страницы большого тома к последней – пролегает тяжкий путь поэта.
В начале книги помещены молодые, радостные по настроению, деревенские и церковные по темам, – стихи. Здесь мы читаем:
…Калики…
Поклонялись пречистому спасу.
(1910 г.).
…Счастлив, кто в радости убогой,
Живя без друга и врага,
Пройдет проселочной дорогой,
Молясь на копны и стога.
(Приблизительно 1914 г.).
Пусть «убогая» радость, но все же радость, овеянная молитвенным покоем:
Хаты – в ризах образа.
(1914 г.).
Этот молитвенный покой глубоко несозвучен современности, да и в 1914 году он был нежизнен и, пожалуй, ненужен. Но самому поэту он казался прельстительным, и в настроении Есенина было нечто светлое.
Но это светлое настроение быстро стушевывается и под конец исчезает совершенно. К середине книги все ярче и ярче начинают прорываться в стихах темные, грустные нотки, которые, ближе к концу, превращаются в сплошной вопль отчаяния и безнадежности. Мы позволим себе процитировать полностью два стихотворения, чрезвычайно показательные в этом отношении.
Здесь уже нет речи о счастьи, тишине и молитве. Стихи говорят о глубоком душевном надрыве, о бессмысленном пьяном буйстве и ругани (написаны в 1922-23 г.):
Пой же, пой! На проклятой гитаре
Пальцы пляшут твои в полукруг.
Захлебнуться бы в этом угаре,
Мой последний, единственный друг.
Если прежде друг был не нужен («счастлив, кто… живя без друга»), потому что и без друга жизнь была какой-то ценностью, то теперь – этот «последний, единственный друг» – последняя соломинка, за которую хватается утопающий. То, что поэт сознает себя утопающим, гибнущим, – ярко выражено в следующих строках:
Не гляди на ее запястья,
И с плечей ее льющийся шолк.
Я искал в этой женщине счастья,
А нечаянно гибель нашел.
(Здесь и дальше курсив наш).
Я не знал, что любовь – зараза,
Я не знал, что любовь – чума,
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана свела с ума.
Сумасшествие, зараза, чума, гибель – вот как рисуется любовь Есенину теперь. А ведь в более ранних стихах он мечтал о том, что любовь «явится ему, как спасенье». В тот период и любимая женщина представлялась его сознанию нежной и трогательной. Теперь она стала темным призраком, символом безобразной и бессмысленной жизни, «кабацкого пропада»[11]:
Пой, мой друг. Навевай мне снова
Нашу прежнюю буйную рань.
Пусть целует она другова
Молодая, красивая дрянь.
Интересно отметить, что образ любимой женщины у Есенина всегда соответственен, подобен тому образу самого поэта, который он рисует в своих стихах. Сам был светлым и кротким – и она была такой же. Сам стал «хулиганом» – и она стала «дрянью». И именно потому, что самого себя бичевать – мучительно, и ее он на минуту щадит:
Ах, постой. Я ее не ругаю.
Ах, постой. Я ее не кляну.
Но пощада продолжается не более одного мгновения. В следующих строках поэт в темнейшие низины низводит и свой образ и образ возлюбленной:
Дай тебе про себя я сыграю
Под басовую эту струну.
Льется дней моих розовый купол
В сердце снов золотых сума.
Много девушек я перещупал,
Много женщин