Набокова играл в «кошки-мышки», то демонстративно дистанцируясь от неё, то прибегая к косвенным
или даже прямым выпадам и обличениям, но в любом случае логики у «дуры-1 Там же. С. 331.
2 Там же.
3 Там же. С. 332.
4 Там же. С. 333.
393
истории» не ища, в этом окажется заведомый изъян будущего «Жизнеописания Чернышевского», на которое Фёдор уже мало-помалу настраивается.
Сокрушаясь, он задаётся вопросом: «И “что делать” теперь? Не следует
ли раз навсегда отказаться от всякой тоски по родине, от всякой родины, кроме той, которая со мной, во мне, пристала, как серебро морского песка к коже
подошв, живёт в глазах, в крови, придаёт глубину и даль заднему плану каждой жизненной надежды? Когда-нибудь, оторвавшись от писания, я посмотрю
в окно и увижу русскую осень».1 Фёдор производит здесь своего рода интери-оризацию «своей» России: отмежевавшись от уродливого её «новодела», он
памятью и воображением оставляет при себе драгоценное её наследство, которое он намерен обогащать и развивать своим творчеством, не теряя надежды
на будущее. Уповая на эту надежду, влюблённый герой, утром и вечером со-чиняя стихи для Зины, теперь знает, что его ждёт её «совершенная понятливость, абсолютность слуха по отношению ко всему, что он сам любил», – и он
взывает всё к той же клятве, которая одна и способна удержать при себе поруганную отчизну: «О, поклянись, что веришь в небылицу, что будешь только
вымыслу верна, что не запрёшь души своей в темницу, не скажешь, руку про-тянув: стена».2 Фёдора держит вера в сдвоенное счастье своей судьбы: «И не
только Зина была остроумно и изящно создана ему по мерке очень постарав-шейся судьбой, но оба они, образуя одну тень, были созданы по мерке чего-то
не совсем понятного, но дивного и благожелательного, бессменно окружав-шего их»3 (курсив мой – Э.Г.). То есть, сверх прочего, Фёдор полагается на ту
самую «потусторонность», от которой он всегда ждёт для себя тайного расположения.
Обеспеченный такими тылами, герой откликается на призыв Зины, сожа-леющей, что Фёдор так и не написал книги о своём отце: «Ах, у меня тысяча
планов для тебя. Я так ясно чувствую, что ты когда-нибудь размахнёшься.
Напиши что-нибудь огромное, чтоб все ахнули». – «Я напишу, – сказал в шутку Фёдор Константинович, – биографию Чернышевского».4 Пока что ещё «в
шутку», так как автор намеренно хочет представить своего героя как бы случайным и непредубеждённым разоблачителем, заново, всвеже, а потому и с
вящей убедительностью показывающим почти карикатурное лицо общепри-знанного, но ложного кумира. Поэтому воодушевляющая Фёдора на творческие подвиги Зина, поддерживая обманчивую авторскую версию «нечаянного», «в шутку» обращения Фёдора к теме Чернышевского, – не задерживаясь
на ней, вдохновенно продолжает: «Всё, что хочешь. Но чтобы это было со-1 Там же. С. 333.
2 Там же. С. 334.
3 Там же. С. 335.
4 Там же. С. 352.
394
всем, совсем настоящим. Мне нечего тебе говорить, как я люблю твои стихи, но они всегда не совсем по твоему росту, все слова на номер меньше, чем твои
настоящие слова». И на это предложение у Фёдора тоже, как будто бы, есть
перспективный ответ: «Или роман. Это странно, я как будто помню свои будущие вещи, хотя даже не знаю, о чём будут они. Вспомню окончательно и
напишу».1
Эти нарочито небрежные, от случая к случаю, касания мысли героя личности
Чернышевского, как бы подспудно (но на самом деле – по хитроумному замыслу
автора) уже начинают подтачивать стереотипную знаковую ценность известной
исторической фигуры, умаляя её и незаметно расшатывая постамент памятника, –
тем самым исподволь готовя читателя к удивительным приключениям переоценок.
«А как-то через несколько дней, – как бы между прочим сообщается читателю, – ему под руку попался всё тот же шахматный журнальчик», в котором, за неимением ничего более интересного, Фёдор наконец «пробежал глазами
отрывок в два столбца из юношеского дневника Чернышевского; пробежал, улыбнулся и стал сызнова читать с интересом».2 Наконец-то привлекло – и что
же? Сходу, безоглядно, – с детальнейшим анализом прежде всего стиля этих
нечаянных студенческих заметок (слог, наречия, точки с запятой, занозы за-стревания мысли в предложении, бубнящий звук слов и т.д.), а также при учё-те наличия у пишущего таких качеств, как «серьёзность, вялость, честность, бедность», – делается совершенно уничижительный обобщающий вывод:
«…всё это так понравилось Фёдору Константиновичу, его так поразило и раз-веселило допущение, что автор, с таким умственным и словесным стилем, мог
как-либо повлиять на литературную судьбу России» .3 Это точный антипод рецензии Мортуса на сборник стихов Кончеева: Мортус в ней умолчал о (совершенной) форме, упрекая Кончеева в бессодержательности. Фёдор же, по стилю всего лишь одной небрежной заметки из студенческого дневника, вершит
скорый суд, так изумившись, что Чернышевский «мог как-либо повлиять на
литературную судьбу России, что на другое же утро он выписал себе в государственной библиотеке полное собрание сочинений Чернышевского.
По мере того, как он читал, удивление его росло, и в этом чувстве было
своего рода блаженство».4 Ернический тон не делает чести этому заявлению, а