в перчатке, и все двадцать, легонько взяв на себя поводья, тронулись разом, и перебивчатый цокот копыт обозначил их путь… От замка — там, на горе, где створки кованых черных ворот разошлись, пропуская отряд, и снова сомкнулись (часовые на башнях прислушались: едут! — значит, три пополуночи); по крутой каменистой — все ниже и ниже — извилистой ленте; чья-то лошадь скользнула подковой по крупному камню, споткнулась, и всадник зло заворчал на нее; вот уже и подножье горы, и еще поворот и еще, узкие улицы города заключают их в свой лабиринт, и копыта стучат под моими окнами.
Внезапно я спускаю ноги с постели. Я вспомнил, как хозяйка вечером сказала: «Услышите ночью — подводы едут, сразу окна закрывайте. И форточку. — Некрасиво ухмыльнулась и пониженным голосом, будто отпускала скабрезную шуточку, добавила: — Туалет будут чистить».
В темноте я стою у окна и слежу, как на уровне моей груди возникают две большие лошадиные головы. Ближайшая из них движется совсем рядом — протяни руку и тронешь ее за холку. Мне даже почудилось, что лошадь запрядала ушами, и глаз ее блеснул, косо скользнув по мне. Широкие спины движутся мимо, как две баржи в парной связке, бок о бок. На миг появляется пустота — узкий небесный проем между домами напротив, и в этот проем, чуть качаясь, плывет неподвижно сидящий — он черен и сгорблен, колени поддернуты к самым плечам, шляпа скрывает лицо, полукружие спины упирается в срез тяжелого, длинного — тянется, тянется и… исчезает сидящий, — огромного, толстого гроба — о! да это же бочка! — и теплый удушливый смрад вязкой волной подымается от подоконника.
Почему-то стыдясь, стесняясь того, что я делаю, бесшумно прикрываю окна, поворачиваю запоры и одновременно смотрю, как проезжает вдоль дома вторая подвода. Цокот подков, глухое постукивание телег слышны и сквозь стекла, и я все продолжаю стоять у прозрачной тюлевой занавески. Подводы проезжают мимо. Но издали слышится резкое «тпрру-у», лошади еще раз-другой переступают, и в наступившей тишине раздается гортанный говор. Раздраженные голоса, беспорядочный топот копыт, понукания: в темноте наш дом проскочили и теперь разворачиваются — с натугой, со скрипом вывернутых осей, когда поперек узкой улочки ни шагу не сделать ни взад, ни вперед.
Мимо опять плывет только что- виденное, но в обратном движении: возвращаются лошадиные морды и спины, жирная туша раскидистой бочки и возчик, — но он уже не на козлах, а, топоча сапогами, проходит около телеги. Показалась вторая подвода. Тот человек, кого я увидел первым, — в шляпе и, как можно было заметить теперь, в какой-то нелепой накидке, наверное, коротком плаще — остановил своих лошадей. Он крикнул и махнул рукой переднему. Слышно, как останавливается и та подвода. Человек у меня под окном неторопливо кладет вожжи и долго стоит без движения. Подбородок его задран, и впечатление такое, что человека мгновенно охватил столбняк. Я пытаюсь разглядеть его лицо, но приходится только догадываться, что под шляпой — острый, сухой, словно высеченный из угля профиль высокого тощего старика.
Неожиданно возникло негромкое, дробное постукивание копыт, и маленькая тень ткнулась старику в живот. Оказывается, у лошадей — жеребенок, до сих пор я его не замечал. Старик очнулся. Повернувшись к телеге, он с передка, с места, где сидел, стал широко расставленными руками сгребать охапку сена. Жеребенок вертится тут же, мешает, стараясь ухватить клок прямо из-под руки. Старик отталкивает его локтем, тащит охапку перед собой и укладывает ее на землю под морды лошадей. Те, будто у них разом подломились шеи, зарываются носами в сено. Жеребенок забегает спереди, и все начинают жевать.
Старик с минуту наблюдает за ними, потом поднимает голову и машет рукой. Приближается топот напарника, но появляется не он, а вместе с человеческими ногами, которые перемещаются чуть не бегом, возникает пугающе-странный силуэт гигантской башки с длинными, торчащими кверху рогами. Старик берется за эти рога, тянет их, я различаю, наконец, что прибежавший притащил на себе что-то вроде носилок, у которых вместо обычной плоской площадки для груза прилажена бочка.
Этот второй рабочий ростом невысок, он кругловат, суетлив, односложные приказания старика — вероятно, старшего, — бросается выполнять, не задумываясь, и при каждом движении умудряется топотать оглушающе громко. Вот он опять с грохотом убегает и тут же возвращается, обратившись на этот раз как бы в жирафа: вертикально вверх вздымает он над собой длинный толстый шест с черпаком на конце. Он прислоняет шест к покоящейся на телеге бочке, и предо мной возникает еще одно порождение тьмы: черпак — маленькая головка, шест — вытянутая шея, а лежащая бочка, ни дать ни взять, — грузное тело животного с покатой спиной и толстым округлым брюхом.
Оба рабочих останавливаются прямо под окном и говорят в каких-нибудь полутора метрах от меня, так что я инстинктивно подаюсь глубже в комнату. Речь их отчетливо слышна, но ни единого слова понять невозможно: в этом городе, кроме украинцев и русских, живут и словаки, и чехи, и немцы (хозяйка наша — словачка, соседа зовет презрительно «швабом»), евреи, венгры, цыгане. Возможно, мне слышалась мадьярская речь, возможно цыганская, но надо сказать, что в здешнем вавилоне ни один язык не остается чистым.
Разговаривая, рабочие отошли, заскрипела калитка, что-то звякнуло, и я увидел, как они с трудом подтаскивают некий тяжелый предмет и устанавливают его, тщательно выверяя место против середины телеги. Приглядевшись, я скорее догадываюсь, чем узнаю, что это тот высокий железный мусорный бидон, который стоит во дворе у забора, на самом проходе. Бидон, давно набитый доверху всякой дрянью, похоже, не менее плодородная плантация мух, чем уборная. Но неужели здесь и уборка обычного мусора тоже дело золотарей?
Тут я опять подаюсь назад от окна, потому что все вокруг озаряется пламенем: танцуют в красном огне стена и стекла дома напротив, кроваво сочатся конские крупы, лоснятся у бочки осклизлые бока, а через торцы полированной мостовой, рядясь в мельтешенье бликов и теней, лавиной помчались бесшумные полчища мелких существ, как если бы город бросились вдруг покидать все его мыши и крысы. Что у них загорелось? — приходит на ум, но огонь, как тут же стало понятно, произошел не от оплошности, он был необходим для работы, и это горел невидимый мне факел, воткнутый в какую-нибудь заборную щель.
К телеге подошел старик и, медлительно расстегивая что-то на груди, стал снимать свою накидку. Под ней оказались рубаха и поверх нее куцый, почти под самые подмышки, вязаный жилетик — все тоже темного, неясного в тусклом огне факела цвета.