Старик потрогал шляпу, глубже надвинул ее, навалился животом на бочку и, к самому верху ее плетью закинув руку, снял большую квадратную крышку. Широкий черный проем зиял теперь в вершине бочки, с крышкой, откинутой в руке далеко в сторону, стоял старик, и казалось, это готово какое-то адское варево, и черный повар берет с котла первую пробу. Вот он взялся уже и за шест черпака, но не окунает его, а проносит над бочкой и скрывается, я только слышу раздающиеся сзади, во дворе тяжелые шаги: старик шел к уборной, где, вероятно, уже ожидал его напарник.
Довольно долго ничего не слышно. Где-то сбоку вовсю горит огонь, лошади пожевывают свое сено, все спит — и там, на улице, и здесь, у меня, в темной душной комнате. Я раздумываю, насколько это глупо — стоять нагишом у завешенных окон и наблюдать, как чью-то любовь, ночное таинство ассенизации… Чувствую, что голова по-прежнему болит, и я готов уже лечь в постель, когда возникает быстрый топот двоих тяжело бегущих рабочих. Замелькали их тени, а вот и они — впереди, спиною к носилкам, невысокий, сзади — старик, и меж ними — округлый бочонок людского дерьма, — раздобревший восточный господин на носилках, влекомый своими слугами. Носилки с разбега ставятся на железный мусорный бидон, и теперь можно понять, зачем нужна эта подставка: чтобы передний мог на мгновенье отпустить ручки и повернуться лицом к напарнику и чтобы оба они могли приладиться уже по-другому. Короткое «гук!» — и, как у атлетов штанга, носилки взяты на уровне плеч; еще одно «гук!» — и бочонок взлетает вверх, где тотчас же валится на бок и так зависает: в голодном жерле порожней еще цистерны густым борщом низвергается, льется, плюхается и гудит. Потом, когда все стихает и носилки опущены, их берет на себя тот, что пониже, и вновь исчезает с ними. Долговязый, ссутулившийся вдруг старик уходит не сразу. Спиною он приваливается к бочке и стоит так некоторое время, засунув руки в карманы, закинув голову и глядя в пространство. Я пытаюсь рассмотреть его лицо, но опять вижу лишь общие контуры заостренных черт и на них — антрацитные отблески неверного света. Старик раскуривает сигарету, беря ее из портсигара и раз, другой, третий чиркая по коробку. Затягивается глубоко и постанывает при этом негромко — от удовольствия ли, от усталости, или от какой-то гнездящейся в нем болезни, а может быть, и просто так, ни от чего… Он отталкивается худым локтем от бочки и идет во двор.
Уже лежа в постели и задремывая, я слышу вновь тяжелый быстрый топот, натужное «гук, гук» и протяжный шум низвергающейся ниагары человеческих нечистот…
Сколько веков стоит этот город? Семь? Или восемь? Разрушился замок, в округе нет воинственных феодалов, и не от кого сторожить по ночам горожан — все здесь, кажется, вровень с веком двадцатым. И если кто-то не знает, как я не знал до этой поры, как чистятся нынче у нас нужники, — значит не все он знает о времени, в какое живет, и о людях — о тех, кто чистит, и о тех, кто гадит, — о себе в том числе. Ведь испражняется-то каждый.
Правда, хозяйка наша уверена, что вся вонь в городе от евреев.
1972
Аида
Посвящается Юле С.
1
В 10 часов утра Аида Борисовна, бухгалтер мелкооптовой конторы, помещавшейся в сыром полуподвальчике на далеком краю одного из тех закоулистых дворов, каких великое множество между Лубянской и ГУМом, — Аида Борисовна, а точнее Ида, потому что была она в паспорте Идой, и с детских лет бесчисленными родственницами прозывалась Идулей, но с той поры, как еще во времена девичества почувствовала, что мужчины ее имя воспринимают с некоторым, как бы сказать, смущением, что ли, и называть ее, полную, громкоголосую и часто некстати хохочущую брюнетку Идой им, мужчинам, бывает не слишком удобно, она стала Аидой, что к ней удивительно удачно подошло, ну и позже, даже много позже, когда помада на ее губах — всегда ярко-алая, положенная жирным слоем, — перестала выглядеть экстравагантно и часто оказывалась размазанной, когда она принялась интенсивно окрашивать свои волосы — достаточно нерегулярно, так что у корней обычно был виден серый просвет, — когда чулок под коленом мог целый день незамеченно ею морщить и когда одна и та же вязаная кофта с сатиновыми налокотниками не снималась всю осень и зиму, — то есть даже теперь, когда женщине было весьма и весьма за сорок, называли ее не иначе, как только — Аида, а про отчество никто и не вспоминал, — так вот, Ида — Идуля — Аида — Аида Борисовна, бухгалтер мелкооптовой конторы, ушла с рабочего места утром, в 10 часов, потому что страшно задергал зуб.
Несколько раз она вскрикнула от пронзительной боли, и ее главный, Герман Орестович, произнес назидательно:
— До нерва довели. Бескультурье.
— Подите к черту! — со злостью сказала Аида. — Это вы довели, трус несчастный! Гнием в проклятом подвале, а вы боитесь надавить на управление!
— Давил, — невозмутимо ответил Герман Орестович. — А вы при коллективе зря. Так нельзя.
Коллективом, кроме них двоих, проработавших бок о бок двадцать лет, были еще две женщины да девчонка-машинистка.
— Плевала я на ваш коллек… А-а-а! — взвыла при новой игольчатой боли Аида, и коллектив, сострадая несчастной, понимая всем сердцем, что тут не только на коллектив, а на весь Божий свет наплюешь, загалдел вперебой:
— Уходите, Аида! С ума сошли! С острой болью! Вас без очереди! Идите, идите, тут рядом, где мы прикрепленные! Прямо талончик просите — с острой болью без очереди обязанные!
— Сегодня можете не возвращаться, — сказал главный вослед.
— И не подумаю! — кинула Аида из дверей. — Господи, как мне все надоело!
2
В 10 часов Аида вышла из конторы, дошла пешком до поликлиники и увидала, что у гардероба стоит длинный хвост: на вешалке не было мест, но к регистратуре в пальто пройти не давали — горластая старуха преграждала коридорчик и напирала животом на нарушителей:
— В верхней одежде, сказано вам! А мне какое дело, с температурой аль нет — раздевайси!
— Подыхать на вашей вешалке, что ли? — орал верзила с лихорадочными глазами. — Двадцать минут стою по часам!
— И подыхай, подыхай! — согласилась старуха и быстро подняла свой локоть, на который Аида и натолкнулась. — Куды, куды?
Тогда, бормоча «ну люди, ну люди», Аида размотала шарф, выпросталась из рукавов и пристроила пальто на узком подоконнике.
— Украдут — не