Теперь время работает на нас.
Но сведения с других фронтов поступают нерадостные. Я и мои госпитальные тактики и стратеги озабочены думами, какие, несомненно, не покидают ни генералитет фронтовых штабов, ни стратегов Генерального штаба. Там, над центром России, нависла смертельная угроза. Не миновала опасность и для Кольского полуострова. И наша забота — как помочь армии, фронту, Генеральному штабу, Ставке — выливается в конкретные выводы и предположения. Какие? Нет устойчивых позиций без боеспособного солдата, нет успешной атаки и контратаки без опытного и смелого зачинщика в каждом взводе, в каждой роте. Командиры руководят, а солдаты исполняют их команды. Любые самые гениальные решения без исполнителей — ничего не дают. А исполнитель кто?.. Вот и получается, что все концы тактических и стратегических замыслов и решений ведут к солдату.
И тут сразу же появляется тревожная думка: а вдруг сегодня или завтра именно твоя рота будет выполнять ту самую главную задачу, от решения которой будет зависеть судьба батальона, полка, дивизии, положение дел на всем фронте, а тебя нет в роте — ты прохлаждаешься в палате выздоравливающих. Будут гибнуть товарищи, а тебя, обстрелянного и умеющего действовать, не могут дождаться из госпиталя.
Нет, нельзя тут залеживаться.
В первых числах октября выписываюсь из госпиталя.
И вот уж берег Кольского залива. Его поверхность блестела зеркалом. Не дожидаясь переправы, пошел побережьем, обходным путем через реку Кола на Мишуковскую дорогу. Над сопками в небе раздавалось протяжное курлыканье журавлей. Они резким продолговатым клипом отчетливо виднелись на бледно-голубом фоне неба и, удаляясь, превращались в маленькие, чуть заметные точки.
«На юг потянули… Холод чуют… Через недельку над Москвой проплывут», — подумалось мне. Я загрустил и даже почувствовал усталость.
Перед глазами густой лес. Вообще природа Кольского полуострова резко отличается от природы средней русской полосы, где я родился и вырос. Здесь нет широких лугов и хлебородных равнин. Вместо них — тундра. Скалистые горы и голые сопки громоздятся вдоль побережья Баренцева моря. Далее на юг от Мотовской высоты идут леса. Местами встречаются массивы стройных сосен и елей. Кое-где пасутся карликовые березки.
Зимой над лесами и тундрой целыми неделями воет пурга. Осенью дожди. Короткое лето скупо дарит людям солнечные дни. Однако отдохнуть здесь есть где, было бы настроение…
Сел под елью, стал перебирать до мелочей свою короткую жизнь. Вспомнил, как пятнадцать лет назад отец взял меня за руку, повел в первый класс. Я хватаюсь за его серый пиджак, робко перешагиваю порог школы и даже пустил слезу, боясь расстаться с отцом. Отец вскоре умер…
Вспомнил мать. Как она поливала теплую воду мне на руки, говорила: «Устал, рабочий ты мой человек».
Что бы она сказала сейчас, увидя меня здесь, под елью, в беззаботной позе отдыхающего? «Отдыхаешь, сынок, а вот нам теперь не до отдыха — враг к Москве рвется».
Я поднялся и снова зашагал. На мысе Мишукова нас собралось человек тридцать. Все пограничники. И отсюда по сопкам и болотам мы пошли к самой границе на Мотовку, куда после сентябрьских боев отвели поредевший больше чем наполовину 181-й батальон[5].
Вот и Мотовка.
— Эй, часовой! Дежурный по батальону у себя? — крикнул я.
Боец остановился, лениво ответил:
— Нету, наряды проверяет.
— А Кондрашечкин жив?
— Вон нора его.
Часовой пристально посмотрел на меня и, опустив ствол винтовки, быстро зашагал навстречу.
— Здорово, Василич! — проговорил он. — Не узнал, что ли?
— Как не узнать Новоселова! Ты ведь тоже недавно из госпиталя? Кожа на скулах будто на барабане натянута.
— Да и ты, Василич, не разжирел. Ладно, иди к ротному, потом поговорим.
Вхожу в землянку Кондрашечкина.
В глубокой длинной яме, покрытой сверху прутьями и дерном, находилось несколько человек. Кондрашечкин смотрел на карту, разостланную на ящике. В углу, у двери, чадила сделанная из старой жестяной бадьи печка. На земляной стене керосиновая коптилка пускала черную вихлястую струю дыма. Упираясь горбом в потолок, пытаюсь доложить о прибытии. Кондрашечкин отмахнулся: не надо, вижу, садись! Он уступил край березового чурбака и затряс мою руку.
В полутьме я узнал связного командира роты старика Тездева. Он тут же потянулся к коптилке, общипал фитиль, потом облапил мою шею.
— Тездев! Завтрак сюда на шесть человек, — складывая карту, распорядился Кондрашечкин и, покопавшись в полевой сумке, подал мне письмо. — От матери.
Кондрашечкин не заметил, что вместе с письмом в мои руки попала фотокарточка мальчика и девочки, сидящих рядом. Я взглянул на них, и мне стало не до письма от матери: уж больно знакомо лицо мальчика, глаза большие…
— Чьи это? — спросил я, возвращая фотокарточку.
Кондрашечкин еще не успел заметить моего волнения и ответил как бы между прочим:
— Были не мои, а теперь усыновить собираюсь. — И, видя, как внимательно смотрю я на фотографию в его руке, уже задумчиво произнес: — Дети друга. Милые ребятишки. Бывало, загляну к ним, мальчишка — Мишуткой звать — за шаровары уцепится и требует рассказать, как шпионов ловим. Отец у них погиб в первый день бомбежки Мурманска, а мать эвакуировалась вместе с ними, но вот что-то долго письма от нее нет…
И тут в ушах моих зазвучали слова мальчика: «М-ма, вставай!»
Есть в жизни человека моменты, которые до самой смерти будут буравить его память. И вот теперь сцена на станции Оленья вновь встала передо мной. Стараясь не смотреть в глаза командира роты, выскакиваю на улицу, соскребаю с травы иней, натираю виски и лицо, думаю: с чего начать, как сказать? А сказать надо. Я отчетливо понял, что для Кондрашечкина судьба этих детей и их матери далеко не безразлична.
Вернулся вместе с Тездевым, который поставил на стол завтрак — котелки с овсянкой, чайник и хлеб…
Кондрашечкин сдвинул котелки на край ящика.
— Где же, Васильев, видел их? — строго спросил он.
На протяжении всего моего рассказа Кондрашечкин не обмолвился ни словом, а, закусив губы, глядел на лежавшую перед ним фотокарточку.
— Что творят фашисты… детей без матери оставили, стервятники!.. — наконец вырвалось у него.
Он велел нам завтракать, а сам, стиснув кулаками виски, окаменело склонился над ящиком.
Мы торопливо опустошили котелки, выпили горячего чая, а он все сидел, не поднимая головы, молчал и тем дал понять: не мешайте, это мое личное горе, и я один одолею его без вашей помощи!
Мы вышли.
Короткий осенний день угасал. Морозило. В сумерках нашел землянку своих друзей, передал письмо Терьякову от Лены. Прочитав письмо, Терьяков стал думать вслух:
— Понимаешь, Федька, чертовщина получается. Женились вроде, а друг друга не видим. Война помешала