еще для чего…
Когда я видела эту пустую комнату с цементными стенами, но пока еще с черным земляным полом, мне почему-то становилось не по себе…
Старый яблоневый сад с черными стволами, вид на Оку, открывавшийся, едва выйдешь за ворота, а на том берегу темная линия далекого леса… Днем в деревне было так спокойно, в доме уютно и светло, но едва переваливало за полночь… Все твоя мнительность, ворчал Димон, допивая бокал красного вина, я вот сплю на первом этаже как убитый и ничего не слышу.
Но он, как часто это с ним случалось, лгал. И он слышал.
Но первой это услышала не я, а моя приятельница Юлька, когда ночевала у нас. Она вообще сказала, что дом какой-то страшный. Хочется скорее его покинуть.
– Все бабы – дуры, – злился Димон. – Юлька слышала, теперь и ты!
– Может быть. Хотя… Юлька ведь сначала думала, это внизу ходишь ночью ты. Не хотела тебе говорить. Но, преодолев страх, она спустилась по лестнице и увидела: ты спишь, а шаги стали удаляться и пропали в той комнате, в которой вместо пола земля…
– Юлька, как бывшая балерина, мозгов не имеет, за что я балерин и люблю, у нее весь ум в ноги ушел, а ты просто сильно внушаемая!
– А где… – и тут я ощутила легкий озноб, – Лукин похоронен?
– Не знаю. Наверное, здесь, на деревенском кладбище.
Димон глянул в окно; мы стояли на втором этаже, пахло свежим деревом: нам только что привезли и установили лестницу. Из небольшого окна открывался вид на яблоневый сад и на две березы, растущие недалеко от крыльца. На одной березе сидела черная ворона.
– А тебя я похороню здесь, возле березок, – внезапно проговорил Димон и делано засмеялся.
Сказанное удивило даже его самого, это было видно по тревожной бледности, которая проступила через коричневый загар. Он был слегка нетрезв.
Я вздрогнула и отвернулась. Что у трезвого на уме…
В народную мудрость я верила всегда. Но в данном случае, может быть, и не обратила бы внимания на эти слова, если бы не Джон Фаулз. Все последние месяцы, предшествовавшие мечтательной реплике, роман «Коллекционер» оставался любимой книгой Димона, упорно оборудовавшего в доме зацементированный со всех сторон глубокий подвал.
По-моему, я уже рассказывала вам, что на самом деле Фредериком был его отец? Правда, роман его с Ирэной-Мирандой протекал иначе, в сказочно счастливом ключе. Но Димон тоже ощущал в себе нечто клегговское, некое культурологическое косноязычие, а главное, он ведь слился с образом отца, и потому я обязана была стать Ирэной, которую его отцу удалось стереть, но не удалось пережить…
– Отец мне иногда говорил, что скоро похоронит мать. Она же болела; батя тогда шутил грустно, что вот помрет жена – женится он на медсестре. Готовил меня, в общем, чтобы не сильно я убивался, если мать потеряю, а помер вперед сам, так-то… Медсестричка, кстати, которая ей уколы делала, была ничего из себя. Пухленькая такая, молодая, все глазки бате строила, даже говорила ему, что любит его книжки. Меня вот ни одна скотина как писателя не знает, а его даже вагоновожатые читали.
Но я чувствовала: в Димоне живет страстное архетипическое желание победить старика Сапожникова во всем. Это был главный смысл его нервного бега по жизни. Димон был вторичен, и мне все чаще казалось: старый писатель-фантаст просто придумал себе сына как необходимое свое привлекательное отражение, пытающееся победить подлинник, казавшийся ему самому уродливым.
И никакого Димона не было!
Это был фантом.
Бедный Димон, он так и не успел добежать до своей собственной жизни…
* * *
Кстати, Димона многие считали красивым. Актерски красивым. Его сравнивали с Олегом Янковским. Улыбка у него была просто потрясающей. И он это знал – стоило на белизне зуба образоваться хоть микроскопическому пятнышку, тут же бежал к стоматологу. Но после того разговора, когда нетрезвый Димон особенно широко улыбался, на меня глядя, мне стало недоставать артистизма отвечать ему столь же радужно. Возможно, я действительно очень впечатлительная, но Димон стал вызывать у меня сильнейшее чувство опасности. Рациональными доводами, что все это ерунда, литературные проекции, я не могла никак себя успокоить, оказываясь снова и снова захваченной иррациональной властью страха.
Как-то он принес домой от друзей видео: фильм рассказывал о немолодой семье. Мужу за пятьдесят, жене меньше, дочери двадцать. У жены вдруг обнаруживается онкология, она умирает, а вдовец женится на юной и прекрасной медсестре…
Мне вспомнился рассказ Димона о старике Сапожникове и о болезни Ирэны.
То, что не удалось отцу, должно было получиться у сына.
Димон крутил этот фильм, наверное, раз пять.
И Аришка вдруг стала каждый вечер, едва я ложилась спать, громко включать группу «Король и Шут», причем одну и ту же песню: «Она старела, пока не превратилась в прах…»
Конечно, возвращаясь к Фаулзу, можно по прошествии времени засмеяться над собственными страхами и признать: разумеется, Димон не собирался меня держать в подвале, как Клегг Миранду, – его хорошие и вполне исправные клапаны сознательного контроля не давали полной власти темным монстрам, обитавшим в одной из самых дальних комнат его подсознательного подвала. Мистические Димоновы управители знали о мрачном помещении – и здесь «закон черты» контролировался ими еще более строго. Подсознательную жизнь Димона проще описать, приняв за основу его собственный язык. Оборудованный им подвал имел всего лишь символическое значение – но символизировал он смерть. Смерть Миранды. И проекция литературного образа умершей художницы была энергетически так сильна в воображении Димона и так властно действовала на мое подсознание, что и он и я – неосознанно – были уже уверены: в этом страшном доме (на вид очень спокойном, добротном, с неплохим внутренним дизайном) меня ждет тот же конец, что и Миранду.
* * *
Стоило мне приехать в деревню, я начинала болеть. То у меня обострялся детский ревматизм, за которым следовала череда тяжелейших осложнений, то я подхватывала какую-то неведомую инфекцию, доводившую меня до тяжелейшей астении…
И надо мной, лежащей в постели, тут же вспыхивали глаза Димона, и мне чудилось, что они горят не сочувствием, а властным приказом: умри!
Хотя внешне все обстояло вполне прилично: Димон покупал лекарства, занимался Аришкой – его нельзя было упрекнуть ни в чем.
Но, когда он в соседней комнате пинал кошку, которую нам презентовали соседи, и, ругая Аришу, что она кошку вовремя не покормила, кричал: «Вот помрет мать, сдам твою кошку в интернат!» – мне становилось так плохо, что я понимала: выжить я смогу только выбравшись из этого дома.
– А мама умрет? – спрашивала Ариша, начиная плакать.
– Может быть, – отвечал Димон. – Надо быть к этому готовыми.
– Нет, мама не умрет!
– Это как Бог распорядится.
– Мама не может меня бросить, – уже рыдая, кричала Арина, – она меня любит!
– Она и меня любит, – отвечал Димон.
И я засыпала, придавленная обрывками услышанного разговора. Точнее, просто падала в тяжелый кошмарный сон.
И как-то ночью, мучаясь бессонницей, я поняла: спасти меня могут только те странные парапсихологические законы, которым подчинялась душа Димона – этот трепещущий на ветрах времени клочок, доставшийся ему от души отца-писателя. А значит, помощь может оказать образ моей бабушки Антонины Плутарховны, которую Димон боялся, пока она была жива, именно потому, что ощущал идущую через нее коллективную бессознательную силу, с которой Димону было ни при каких