Ну вот, Дневничок, кажется, всему конец! Гетто разделили на несколько секторов, и всех куда-то увозят. Аги и дедушка все-таки не остались на ночь в «Дреере», какой-то жандарм в штатском пожалел Аги, но я не знаю, что там было. Аги как раз начала рассказывать, и тут мы узнали, что всех нас собираются увозить. Аги побежала в лазарет за дядей Белой, чтобы привести его к нам, потому что она хочет, чтобы мы все были вместе.
30 мая 1944 года
Первый сектор увезли вчера. После обеда все должны оставаться на месте; мы, правда, и так заперты в доме, но теперь даже тем нельзя выходить, у кого раньше было разрешение. Нам сообщили, что с собой можно взять по одному рюкзаку на двоих. В рюкзаке не должно быть ничего, кроме смены белья, и даже постельное белье нельзя брать с собой. Еду вроде бы можно, но у кого теперь есть еда? Ведь жандармы отобрали запасы съестного везде, в тот же день, что и у нас. Тишина стоит такая, что слышно, как муха пролетит. Никто уже не плачет. Нас даже не беспокоит то, что рюкзак могут взять с собой только дедушка и дядя Бела. Знаешь, Дневничок, все говорят, что мы останемся в Венгрии, евреев со всей страны собирают где-то в окрестностях Балатона, там мы вроде бы будем работать, но я в это не верю. Ужасно, должно быть, ехать в том вагоне; теперь уже никто не говорит, что – увозят, а говорят: депортируют. Этого слова я до сих пор не слышала, а теперь и Аги говорит дяде Беле: Белушка, ты не понимаешь, что ли? Нас депортируют! Перед домом ходит туда-сюда жандарм. Вчера такое было в саду Редеи, потому что евреев отправляют оттуда. Почему оттуда, а не с вокзала? Чтобы город не видел, говорит дедушка. Очень ему это нужно, городу. Если бы арийцы этого не хотели, они бы не позволили, чтобы нас собрали в гетто, но они этому скорее радовались. Им и теперь все равно, что с нами будет! А тот жандарм, что дежурит перед домом – дядя Бела называет его дружелюбным жандармом, потому что он никогда не орет на нас, и женщинам не говорит «ты», – в общем, он заглянул сюда, в сад, и сказал нам, что он уходит из жандармов, потому что это уже не по-человечески, все то, чего он насмотрелся в саду Редеи. По восемьдесят человек заталкивали в вагоны и на всех давали всего одно ведро питьевой воды. Но еще ужаснее то, что вагон заперли на замок. Ведь они задохнутся в этой кошмарной жаре! Еще жандарм сказал, что не понимает он этих евреев. Даже дети не плакали, все были, как лунатики, будто и не живые люди. Без единого слова, не глядя по сторонам, садились в вагон. Этот дружелюбный жандарм всю ночь не спал, хотя вообще-то, только положит голову на подушку, уже спит, сказал он. Так ужасно было на все это смотреть, рассказывал он, что даже он не смог после этого спать. Хотя он все-таки жандарм! Аги и дядя Бела сейчас шепчутся друг с другом, кажется, говорят, что нам надо бы попасть в какой-нибудь тифозный лазарет, надо сказать, что у дяди Белы сыпной тиф. Такое вполне может быть, потому что тиф у него на Украине уже был. А вообще откуда мне знать, я уже ни на что не надеюсь, только думаю про Марту, и мне страшно, что с нами случится то же самое, что с ней, и пускай все говорят, что мы отправляемся не в Польшу, а всего лишь к Балатону. Я, милый мой Дневничок, не хочу умирать, я хочу жить, даже если из всего сектора останусь я одна. Я бы в каком-нибудь погребе, или на чердаке, или в любой норе дождалась бы конца войны, я, милый мой Дневничок, даже тому косоглазому жандарму, который забрал у нас всю муку, даже ему бы дала себя поцеловать, только бы меня не убили, только бы оставили жить!
Сейчас я вижу: тот дружелюбный жандарм пропустил к нам Маришку, не могу писать дальше, милый Дневничок, слезы текут, бегу к Маришке….
Конец дневника
Надьварад, 8 сентября 1945 года
Дорогая Вельможная Барыня!
Вернулась из депортации вельможная мадам Фридлендер, она сказала, что слава Богу, они с господином редактором остались живы. Когда депортированные, бедняжки, весной начали понемногу возвращаться домой, я всех спрашивала, видели ли они кого-нибудь из семьи, но они или ничего не могли сказать, или только махали рукой. Один раз кто-то сказал, что господин д-р Рац и его супруга, как только прибыли в Аушвиц, сразу «вылетели в трубу». Я, ей-богу, не поняла, что мне думать, что это значит, но чувствую, что это должно быть что-то очень плохое.
Потом мадам Фридлендер все рассказала, объяснила и то, что значит «вылететь в трубу». Теперь я знаю, что милый наш, добрый господин аптекарь, как и его вельможная супруга, были живыми, когда их затолкали в газовую камеру, чтобы они там задохнулись, а тела их сожгли.
Вы ведь знаете, что в последний день, когда я пришла в гетто, Евочка отдала мне свой дневник и сказала: «Берегите его, Маришка, так же, как Манди. И не плачьте, Маришка, я еще вернусь, я выдержу, ведь вы, Маришка, знаете, какая я сильная». Конечно, я очень плакала, а эта чудесная девочка меня же еще и утешала: «Не грустите, вернетесь вы к нам, вот увидите, и я опять буду вам читать «”Сыновья человека с каменным сердцем”».
Мадам Фридлендер не знает, что стало с Евочкой, а я каждый день молилась Богу всемилостивому, чтобы он привел девочку домой. И каждый день хожу в бюро депортированных, вдруг будут какие-нибудь вести о ней.