хаотического состояния собранного рассказчиком огромного материала, разобраться в котором, чтобы написать «стройную, ясную книгу», – задача
крайне затруднительная. На что Фёдор и жалуется в этом тексте, который (как
оказывается, без всякого предуведомления и только внизу страницы), представляет собой выдержку из доверительного его письма матери. И хотя иногда
он чувствует, что «где-то она уже написана мной … что её только нужно вы-свободить по частям из мрака...»4 (состояние, знакомое многим творческим
людям, в котором неоднократно признавался и Набоков), но на этот раз труд
«высвобождения» кажется Фёдору непосильным: «…так страшно, что загряз-ню его красным словцом, замаю переноской».5 При чтении этих и последующих строк нельзя не проникнуться искренностью и остротой переживаемых
Фёдором чувств, нельзя не поверить в подлинность внутреннего барьера, пре-пятствующего ему осуществить свою мечту. Что же всё-таки обесценивает в
глазах Фёдора собственные его усилия, что побуждает видеть в них лишь не
заслуживающие внимания «обрывки записанного», на «статную мечту» далеко
не похожие?6
Фёдор пытается объяснить матери причины непреодолимых для него препятствий, из-за которых он отказывается от написания задуманной книги. Приведём их полностью: «Знаешь, когда я читаю его или Грума книги, слушаю их
1 Там же. С. 291.
2 Долинин А. Комментарий… С. 208.
3 Набоков В. Дар. С. 296.
4 Там же.
5 Там же.
6 Там же. С. 297.
379
упоительный ритм, изучаю расположение слов, незаменимых ничем и непере-водимых никак, мне кажется кощунственным взять, да и разбавить это собой.
Хочешь, я тебе признаюсь: ведь я-то сам лишь искатель словесных приключений, – и прости меня, если я отказываюсь травить мою мечту там, где на с в о ю
(разрядка в тексте – Э.Г.) ходил отец. Видишь ли, я понял невозможность дать
произрасти образам его странствий, не заразив их вторичной поэзией, всё больше удаляющейся от той, которую заложил в них живой опыт восприимчивых и
целомудренных натуралистов».1 В ответе матери выражается понимание и сочувствие, но и, вместе с тем, убеждение, «что ты немножко преувеличиваешь», что «у тебя, наверное бы, вышло очень хорошо, очень правдиво, очень интересно… Мало того, я убеждена, что эту книгу ты всё-таки когда-нибудь напишешь».2
Не когда-нибудь, а уже написал: не книгу, но и не какие-то «обрывки записанного», не нарочито уничижаемые им «жалкие заметки», а полноценную биографию объёмом в 37 страниц текста3 – зрелый, исключительно содержательный и обдуманный до мельчайших деталей (но в то же время какой-то эскизно
свежий!) очерк жизни и творчества старшего Годунова, представляющий собой
яркую, зримую живописную мозаику, в которой нашлось место и для энциклопедической сводки о выдающемся учёном и путешественнике, и для отца и му-жа, по письмам и воспоминаниям жены и сына неповторимого и в этих ипостасях, и вообще – «очень настоящего человека», вокруг которого и рядом с которым на постоянно меняющейся картине оживает всё, что есть лучшего в мире
природы и людей. «Отсвет его страсти лежал на всех нас, по-разному окрашен-ный, по-разному воспринимаемый, но постоянный и привычный»,4 – с тайной, оставившей многоточие, ведущее в потусторонность. И нисколько не постеснялся автор, а вместе с ним и повествователь, использовать монтаж цитат, из-влечённых из путевых заметок и исследований многих русских и зарубежных
учёных, и «разбавлять собой», присваивать себе или приписывать отцу впечатления, поступки, мысли тех или иных уважаемых им авторитетов в науке о природе, создавая собирательный образ подлинного учёного, олицетворённый в
собственном отце.
Сокрушаясь о том, что ему не удалось, по его мнению, создать нечто
«неслыханно прекрасное», Фёдор, похоже, намеренно завышает некую планку
притязаний, ставя тем самым на недосягаемый пьедестал образ своего отца, достойный, как он думает, гораздо более фундаментального и масштабного
жизнеописания, нежели то, которое он подаёт как комбинацию из энциклопе-1 Там же.
2 Там же.
3 Там же. С. 259-296.
4 Там же. С. 263.
380
дических данных, личных воспоминаний, отрывков из материнских писем и
зарисовок его кочевий, уподобленных приключениям других путешественников-натуралистов. И заодно, чувствуя благодарность и неловкость по отношению ко всем тем, чьими материалами он воспользовался, «разбавив собой» и
«заразив вторичной поэзией», – как бы оправдаться за счёт благородства поставленной высокой цели. На самом же деле, действительно необходимая цель
в основе своей была достигнута, если не по внешней весомости объёма и академически солидному виду (будучи плодом «всего лишь» сыновних штудий), то по концентрату смысла, знаменующего то, что дороже всего ценил автор: состоятельность жизни и творчества подлинно высокоодарённого человека, преодолевающего все препятствия и даже через самоё смерть входящего в
вечность.
«Внешним толчком к прекращению работы послужил для Фёдора Константиновича переезд на другую квартиру»,1 на этот раз случившийся не по
собственной инициативе, а по просьбе хозяйки, фрау Стобой, но, в сущности, по той же самой причине: нетривиальности жильца, ведущего в берлинских
пансионах нестандартный образ жизни, при котором либо ему мешают «бескорыстно назойливые» соседи, либо он не устраивает хозяйку, за полночь тратя электричество. И снова это случилось в начале апреля, 1928-го романного
года, ровно два года спустя после первого