Толпа в панике разбежалась во все стороны, и прошло несколько мгновений тяжелой тишины.
— Помогите… Помогите! — простонал император.
Какой-то прохожий по фамилии Новиков и юнкер Павловского училища Грузевич-Нечай первыми подбежали к нему.
— Мне холодно… холодно, — тихо сказал Александр Николаевич.
Два матроса 8-го флотского экипажа подхватили государя под разбитые ноги и понесли его к саням Дворжицкого. Они были с винтовками и в волнении и страхе не догадались оставить ружья, и те мешали им нести раненого.
Из Михайловского дворца, где были слышны взрывы, почувствовав недоброе, прибежал любимый брат императора, великий князь Михаил Николаевич.
Государь полулежал в узких санях Дворжицкого.
— Саша, — сказал Михаил Николаевич, плача, — ты меня слышишь?
Не сразу раздался тихий голос:
— Слышу…
— Как ты себя чувствуешь?
После долгого молчания государь сказал очень слабым, но настойчивым голосом:
— Скорее… Скорее… Во дворец…
Кто-то из окруживших сани офицеров или прохожих сказал:
— Не лучше ли перенести в ближайший дом и сделать перевязку?
Император услышал эти слова и громче, настойчивее, не открывая глаз, проговорил:
— Во дворец… Там умереть…
Когда сани въехали на высокий подъезд дворца и были раскрыты настежь двери, чтобы внести раненого, любимый пес Александра Николаевича, сопровождавший его и на войну, сеттер Милорд, как всегда, бросился навстречу своему хозяину с радостным визгом, но вдруг почувствовал беду и упал на ступени лестницы. Паралич охватил его задние лапы…
Государя внесли в рабочий кабинет и там положили на узкую походную койку. Сбежались врачи, но они могли только остановить кровотечение. Им помогала княгиня Юрьевская, которая ни на миг не теряла самообладания и пыталась облегчить страдания мужа.
Было три часа двадцать пять минут. Государь, промучившись около часа, тихо скончался.
Дворцовый комендант послал скорохода приказать приспустить императорский штандарт.
Спустя семь часов в Третьем отделении, в окружении врачей, пытавшихся спасти ему жизнь, умер, не приходя в сознание, Игнатий Гриневицкий.
В тот же день его тело предъявили для опознания арестованному Желябову. Сначала тот отказался отвечать, однако через минуту сообразил, что именно сейчас судьба дает ему шанс превратить свою неминуемую смерть в эффектное, историческое событие. Одно — жалкая участь какого-то арестованного народовольца, который будет медленно гнить в ссылке, и совсем другое — громкая слава цареубийцы!
Едва вернувшись в камеру, Желябов немедленно потребовал чернил и бумаги и написал письмо прокурору судебной палаты:
«Если новый государь, получив скипетр из рук революции, намерен держаться в отношении цареубийц старой системы; если Рысакова намерены казнить, было бы вопиющей несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшему физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случайности. Я требую приобщения себя к делу 1 марта и, если нужно, сделаю уличающие меня разоблачения».
То было, как напишет спустя полстолетия некий писатель, «его последнее тщеславие».[15]
Любопытные вещи — эти «сокрытые движители» человеческой натуры! Перовская обрекла на смерть того, кого любила. Желябов ни словом не обмолвился о своем возмущении тем, что Александр III в первый же день, вернее ночь, своего царствования уничтожил тот Манифест, который перед смертью подписал его отец. Ни судьба этого Манифеста, ни судьба народа и государства по большому счету не волновали ни Желябова, ни его страшную любовницу. У них были только свои собственные мелкие счеты к России.
Когда слухи о том, что Желябов объявил себя организатором покушения, дошли до Перовской (она и еще несколько человек оставались пока на свободе), та понимающе кивнула:
— Иначе нельзя было. Процесс против одного Рысакова вышел бы слишком бледным.
Перовская напрасно беспокоилась! Очень скоро процесс стал более чем ярким, ибо и она сама, и Кибальчич, и Геся Гельфман, и многие другие тоже оказались на скамье подсудимых. В этом смысле расторопность охранного отделения может вызвать только уважение. Вопрос: не объяснялась ли эта расторопность тем, что Желябов сделал-таки «уличающие разоблачения» — причем уличающие не только его самого?
Преступники на допросах вели себя вызывающе, смеялись следователям в лицо, обменивались шуточками и никакого не только раскаяния, но даже сожаления не выражали. Их наглость так потрясла коменданта Петропавловской крепости, что у него случился апоплексический удар, приведший к смерти.
Так или иначе процесс состоялся. Смертной казни для шести обвиняемых — Желябова, Перовской, Рысакова, Михайлова, Кибальчича и Геси Гельфман — требовал прокурор Муравьев, бывший не кем иным, как сыном псковского губернатора Муравьева, то есть тем самым мальчиком, которого однажды спасла храбрая его подружка Соня Перовская.
Кстати, это окажется не единственным странным совпадением в сей трагической истории. Гесю, вернее, Иессу Гельфман приговорили только к каторге, потому что она оказалась беременной. Она родила ребенка и умерла. Сын ее попал в воспитательный дом, а затем был усыновлен, и некоторые историки считают, что усыновившими его людьми были Керенские из Симбирска. То есть сын цареубийцы Иессы Гельфман — небезызвестный эсер Александр Федорович Керенский, впоследствии глава Временного правительства, продолживший дело своей матушки.
О да, судьба иной раз так злобно смеется, так злобно… Совершенно непонятно, почему это называется иронией!
Но вернемся к процессу «первомартовцев». Нечего и говорить, что нашлись среди русской интеллигенции — ох, не зря спустя некоторое, не столь уж долгое время Владимир Ульянов-Ленин назовет ее гнилой прослойкой! — люди, которые требовали помилования для убийц. Среди них, между прочим, оказались профессор Владимир Соловьев, сын знаменитого историка Сергея Михайловича Соловьева, а также гуманист и страстный охотник на всяческую водоплавающую и летающую дичь, граф-писатель Лев Толстой. Он отправил императору окольными путями письмо, в котором показал себя уже не гуманистом, а просто деревенской кликушей:
«Простите, воздайте добром за зло, и из сотен злодеев десятки перейдут не к вам, не к ним (это неважно), а перейдут от дьявола к Богу, и у тысяч, у миллионов дрогнет сердце от радости и умиления при виде примера добра престола в такую страшную для сына убитого отца минуту».
Александр III, прочитав это, только плечами пожал и подумал, что не зря ему говорили, будто Толстой в последнее время явно не в себе. Не у злодеев просит снисхождения к тем, кто у них на прицеле, не жертв просит пожалеть, а убийц!