К концу урока, спустившись во дворик дома Фортуни, Люси чувствовала себя преображенной. Солнечный свет, с утра не означавший ровно ничего, теперь символизировал эру замечательных перемен, согревал, как глоток теплого бренди. Долгие, многотрудные часы упражнений, годы работы, сомнения, бесконечная подготовка — теперь она верила, что все это было не зря и что в один прекрасный день она присоединится к знаменитым артистам и будет принята как равная. И конечно, все опасения, какие у нее вызывали методы Фортуни, сошли на нет; он, без сомнения, был Маэстро с большой буквы, и его уроки вдохновляли.
Фортуни, улыбавшийся и долго трясший ей руку, когда они прощались, вернулся в свое кресло в гостиной. Он просидел в нем еще довольно долго — не шевелясь, глядя на свет, отраженный оконным стеклом, и впитывая последние, еще звучавшие в воздухе звуки музыки и запах духов только что ушедшей юной женщины. Наконец он встал и легонько прошелся пальцами по струнам виолончели, прежде чем попросить Розу подать кофе во дворик.
Старая виолончель стояла под лампами в комнате как отливающий глянцем экспонат, и, глядя на нее, Фортуни вспомнил, как все заканчивалось, как бесконечная вселенная его юности обрела границы, снова пережил конец своей карьеры. Вся его жизнь была посвящена музыке, и он не мог забыть, как музыка стала понемногу отступаться от него, сигнализируя об этом его пальцам и ушам.
Сначала это замечал только он. Когда ему исполнилось шестьдесят, едва лишь он успел поверить, что неуязвим, от таланта, который он столькие годы считал само собой разумеющимся, начали поступать предупреждения о скором расставании. С лукавством, достойным стратега, и подобно любовнику, без лишнего шума бросающему былой предмет обожания, возраст давал знать, что наступил эндшпиль, неизбежные последствия которого — безмолвие комнат и пустота коридоров, ожидающих иных голосов и иной музыки. Ибо музыка, нахлынувшая некогда подобно приливу, готовилась отхлынуть, власть, которую она ему дала, шла на убыль.
В прошлом он только и думал о концертах, званых обедах, вечеринках, женщинах, но нынче каждый выход на сцену становился испытанием. Вместо того чтобы жадно ожидать случая блеснуть, одолев сложности, поддающиеся лишь немногим виртуозам, он стал втайне бояться их. Каждый концерт потенциально означал дату, которую придется обвести кружком в ежедневнике, чтобы отметить день, точный час, даже минуту, когда Фортуни в конце концов постигнет провал.
К этому времени, чувствуя свою уязвимость, он стал вспыльчив. Превратился в обузу для друзей и себя самого. И, представляя себе концертный зал, он думал уже не о триумфах, а о развенчании и позоре.
Последний раз он давал публичный концерт в прошлом году, когда ему исполнился шестьдесят один. Он был еще далеко не стар, и многие говорили, что он слишком торопится, умоляли не уходить. Фортуни убедил их, что момент самый подходящий, даже не объяснив почему. Следуя примеру артиста, покинувшего сцену несколькими годами ранее, он сказал им так: лучше удалиться на покой, пока тебя еще спрашивают: «Почему ты уходишь?» — чем дождаться вопроса: «Почему ты не уходишь?»
Легкость, неординарность ушли окончательно. Процесс потери себя завершился. Фортуни объявил о своем уходе и с тех пор не выступал на публике.
Сейчас, ожидая, пока ему подадут кофе, он грелся на весеннем солнышке и любовался сиренью, гортензией и вьющимися растениями на стене. Звуки виолончели, казалось, не покинули сад, водопадом струились по стенам, как жасмин, стояли в воздухе, как благоухание цветов. Неподалеку пронеслось речное такси, Фортуни смутно различил его след на глади канала и услышал, как заплескала вода у берегов. А по морю катилась к городским островам темно-зеленая волна музыки — неотвратимая, как все приливы, зеленые днем и серые безмолвными ночами. Фортуни откинулся в кресле и закрыл глаза, словно уже предчувствуя ее приход, его шестидесятидвухлетнее сердце приготовилось к воображаемому моменту остановки.
Позднее, вернувшись в гостиную, Фортуни снова подумал о Люси. Влечение и одновременно тревога, которые он испытал при первой встрече, не покинули его окончательно. Но теперь он знал эту молодую женщину или, по крайней мере, уже немного узнал. А она могла бы составить приятную компанию. Любопытную и даже занимательную. Освежающую. Нехватку утонченности она с лихвой возмещает… чем? Напором, предположил он. Потому что в его все более дряхлеющий мир она заронила искру. Электрический заряд. Но что за искры от нее полетят, пока оставалось не совсем ясным. Ладно, все лучше, чем ничего.
Прихлебывая на ходу бренди, Фортуни приблизился к висевшей на стене Венере, помедлил перед ней. Но тут что-то смутило его покой, как нарушает безмятежность послеполуденной прогулки в парке внезапный шорох опавших листьев под ногами пробегающей детворы. Он застыл перед картиной. В чем секрет? В жесте, руке Венеры, ее запястье? Возможно, в глазах или улыбке?.. Фортуни владел картиной уже почти тридцать лет, однако ему вдруг показалось, что нечто, какая-то малость, всегда ускользало от него. Эту черту он начал замечать только сейчас, но в чем она заключается, пока не мог указать. Либо… либо картина изменилась.
Тут Фортуни пришло в голову, что измениться мог он сам и, соответственно, могло измениться его восприятие. Совершенно определенно теперь в картине было нечто, чего он не замечал ранее. Он встревожился и отвернулся, боясь оглянуться.
Жест, выражение? Но что же все-таки? Какая-то глубинная мысль грозила вырваться наружу, и Фортуни постарался подавить ее в зародыше. Но мысль возвращалась снова и снова, и в конце концов Фортуни просто перестал сопротивляться и снова обернулся к холсту. Пока он рассматривал знакомое лицо стоящей Венеры, ему вдруг припомнились глаза Люси, ее привычка, закончив игру, смотреть прямо на тебя. Он внимательно оглядел высокий лоб Венеры, нежную кожу, длинные волнистые волосы и хлопнул себя по ляжкам, упрекая, что до сих пор не заметил сходства. До самого сего момента Люси обещала составить приятную компанию, выглядела — в некоторых ракурсах — простовато и наверняка не умела держаться в обществе.
Но девушка совершенно очевидно вписалась в картину, и им внезапно овладела неотвратимая вера в то, что отныне и впредь он будет видеть на полотне именно ее, Люси, а не одно из современных юных созданий, способных раздеть тебя, как только они тебя захотят.
Он развалился в кресле, прикончил бренди одним глотком, как делал в дни своей юности, и устремил взгляд на живые краски картины, на фигуру, встающую из раковины и словно бы готовую шагнуть тебе навстречу.
Она все время ощущала прикосновение его пальцев. Чтобы продемонстрировать те самые «фокусы-покусы», ему приходилось брать ее руку в свою. И хотя он держался непринужденно, почти как врач (так, наверное, ее отец вел себя на приеме), но от его прикосновений, вида его свежевыбритого лица, запаха туалетной воды у Люси начинала кружиться голова — пока еще безотчетно. Высказать она этого не могла, просто ощущала. И вот она играла вновь и вновь, осваивая «фокусы», которым он ее обучал. Теперь, сидя у себя на кухоньке, приоткрытая дверь которой впускала лучи послеполуденного солнца, Люси заново переживала эти прикосновения.