устало сказал Прохожев. — Этого и не требуется. Не надо никому ничего говорить. Вы-то знаете. И мучаетесь. И я знаю и за вас… мучаюсь: как же вы так, а? Что же вы сделали-то? А? А?!
Тарлыков резко поднялся.
— Вон!
— Нет, — сказал просто Павел Сергеевич. — Это для вас было бы слишком красиво. А красоты нет. Как нет черного и белого. Есть лишь знание и незнание. Незнание есть жизнь. Знание есть смерть. И вы должны узнать, что я о вас знаю…
Тарлыков медленно садится и берется руками за голову.
— Так вот, — садится и Прохожев. — Это не все. В моем банке еще кое-что для вас имеется. Полезайте-полезайте! Не стесняйтесь! Всем места хватит!
— Вы о чем, Павел Сергеевич? — Голос у Тарлыкова почему-то дрогнул.
— А! — веселеет Павел Сергеевич. — По имени-отчеству? Давно бы так… с Хозяином… Так вот, вы очень, я бы даже сказал, болезненно сильно любите отца и мать. И при этом с отцом вон что сделали… А мать… А мать обвинили в том, что это она разбила памятник.
— Не обвинял я! Нет! — закричал Тарлыков. — Это я разбил! Я! Я никого не обвинял!
— А зачем вам это? — улыбнулся грустно Прохожев. — Зачем своими-то руками? Зачем, если можно чужими? Ведь мама ваша сама себя казнит, а вы? Вы помалкиваете?
— Уйдите… — шепчет Тарлыков, и плечи у него трясутся. — Уйди, сволочь… Я тебя ненавижу… Ненавижу!
— Вот! Вы меня за правду ненавидите. А я вас за эту правду… люблю, — сказал Прохожев на полном серьезе и торжественно. — Я люблю каждого из вас и хочу, чтоб вы стали чище. Добрее! Честнее! Я хочу пробудить вашу дремлющую совесть. Совесть! Вот что необходимо! Совесть и страх! И еще — бессилие! Тогда вы станете задыхаться в ваших собственных домыслах! А я буду поддерживать в вас жизнь! Я буду вам лучиком надежды!
— Вон! — Тарлыков нагнулся и взял в руку табуретку.
— Поосторожнее, — сказал тихо Павел Сергеевич. — Вы меня сейчас ударите. А я умру. А вас посадят. А у вас тяжело больная мама… Она этого не перенесет… Вы меня поняли?
Тарлыков роняет табуретку и отворачивается к стене.
Прохожев внимательно, оценивающе разглядывает его. И говорит:
— Это опять не все… Вы подыграли как-то недавно одной больной старушке. А старушка побежала делиться новостью, оступилась на бревне, ну, там, через речку, где раньше у нас был мост… И — амба старушке! Хрясь — открытый перелом! Как же вы это, Алексей Иванович? А если она умрет? А если мама умрет, а? Придет какой-нибудь дурак и скажет про вас что-то не того — и из нее дух вон, а?
Он прохаживается по комнате, по-хозяйски спокойно и продуманно расставляет стулья.
— Вот видите, как у вас все нелепо выходит? — сочувственно и с укоризной говорит Павел Сергеевич. — А если не будете слушаться меня, то выйдет еще хуже. Вы будете людям добро делать, а люди отшвырнут вас, как отшвыривают пиявку. Или даже не заметят вас. Не придадут значения. Не удержат в памяти — таким вы незначительным им покажетесь… И тогда вы от бессилия начнете творить зло. Добра вам не надо? А тогда вот вам зло! Вы станете делать всякие пакости человечеству единственно из любви к человечеству. Вы захотите пробудить ближнего. Потрясти! Напугать! А он, ближний, вас за это привлечет… Или, пуще того, не обратит вниманья. И тогда — все. Конец. Точка. Этого вы, гордый и сильный человек, перенести не сможете… Алексей Иваныч!
— Что? — Голос у Тарлыкова совсем осип.
— Я испытываю к вам уже теплое, дружеское чувство. — Прохожев улыбнулся презрительно ему в спину. — Вы мне уже дороги, как… продукт моего труда. Я не хотел бы, чтобы злая судьба отняла у меня вас… Давайте дружить?
— Пошел вон.
— А вы будете меня слушаться?
— Никогда!
— Все правильно, — пожимает худеньким плечом Павел Сергеевич. — Иного, честно говоря, я от вас и не ожидал. Тем-то мне и нравится идея как следует заняться вами…
Павел Сергеевич поднял со значением палец вверх:
— Знайте! Ни одно ваше начинание добром не кончится. И чем сильнее вы станете дергаться — тем хуже для вас. Чем честнее и бескорыстнее вы будете совершать поступки — тем смешнее, а может, и гнуснее вы будете выглядеть в глазах людей. Я в этом буду виноват? Нет! Я ведь могу и так: я и пальцем о палец не ударю. Я даже могу не прибегать к помощи своего банка… Да у меня его и нет, если сказать честно… Вы просто будете попадаться всем под ноги, тыкаться не туда, не к тому, не с тем. Все время — не вовремя. Вы нерядовой человек. Вас нельзя под одну гребенку. Так вам нужна другая гребенка? А где ее взять? От одного такого вопроса любому скучно сделается… А будешь лезть — просто причешут. Пригладят. И обкорнают. И снимут волосы. А если брыкаться будешь — так вместе с головой. Понял? Уяснил, товарищ Алеша?
Тарлыков поворачивается к нему и медленно идет мимо него к двери. Останавливается.
— А если все это… на магнитную пленку, а? — Тарлыков смотрит на Прохожева безумными веселыми глазами.
— Записываете? — интересуется Прохожев.
— А как же!
— Так ведь то одни слова… — печально говорит Павел Сергеевич. — Вам, знаете, как скажут? Улыбнутся и скажут, и похлопают еще, как известного всем дурачка, по плечу: этого не было! Да и в принципе, товарищи, не могло такого быть! Послушаешь — дичь какая-то… Так в жизни не бывает… Очень уж страшно, если допустить, что такое может быть… А если все же так, то где же факты? Где факты, Алексей Иванович? А без фактов, что же получается? Покуражился Прохожев, напился, пьян был, бил посуду, нес ахинею, бред какой-то несусветный сочинял — и ему верить? Так в вытрезвителе, знаете, что несут? И всем верить? И по каждому бреду принимать меры? Да вы чего, Алексей Иваныч? Вы в своем уме? Вы за кого нас принимаете? Как у вас самочувствие? А наследственность? В роду не было? Нет? А на учете? Не стоите? А ваша прабабушка в девичестве не употребляла?
Прохожев остановился, передохнул. Покрутил удивленно пальцем у виска.
— И не пытайтесь, — посоветовал он Тарлыкову. — Вам же боком выйдет. Видите, к какому вы можете прийти финалу?.. Советую пленку… того, если действительно записали. А если свидетель… там сидит, — он указал пальцем на мою штору, — то он и сам помолчать догадается… Есть на свете вещи настолько страшные, что мы в них попросту не в силах поверить. Вот