луне ноктюрны Шопена? Нет, брат, если ты сделался пианистом, то будь у меня европейской известностью, на то ты и Вейс. Если даже ты сам этого не хочешь, то я это сделаю, потому что недаром я работаю по двенадцати часов в сутки и потому что недаром меня зовут Самуил Вейс.
На этот обед были приглашены госпожа Ламбер и Катенька Прозорова, приглашены скорее по-соседски, нежели из каких-либо тактических соображений, потому что для карьеры молодого артиста они могли сделать очень мало. Одетая в скромное летнее платье, Катенька со скукой сидела за обедом, глядя на богатые туалеты декольтированных дам и слушая краем уха, что говорил ей сидящий рядом с нею маленький и седой профессор консерватории, нападавший на оперы Штрауса.
Обед страшно затянулся, и уже давно электричество дробилось в хрустале бокалов, когда наконец толстая родственница Вейсов, сидевшая за хозяйку, отодвинула стул, давая понять, что обед кончен.
– Вы не можете себе представить, как я скучал эти полтора часа! – сказал, подходя к Екатерине Павловне, молодой Вейс.
– Всегда скучны большие собрания малознакомых людей!
– Я бы хотел сидеть рядом с вами, тогда всех этих людей не существовало бы для меня, и мы говорили бы, как будто мы одни, в вашем саду или у нас в гостиной, когда никого нет. Я страшно сердит на отца за то, что он устроил весь этот балаган.
– Он думает о вашей будущности, о вашей славе.
– Моя будущность, моя «слава», как вы выражаетесь, разве они нужны мне?
– Они нужны и вашему отцу, и всем, кто вас ценит и любит; вы не должны отказываться от тех шагов, которые делают для вас и за вас близкие и любящие вас люди.
Катенька говорила хотя и задушевно, но совсем просто, и только увидев побледневшее от волнения лицо Якова Самуиловича, поняла, что сказала, может быть, больше, нежели желала, и что слова ее можно было счесть за полупризнание.
– Я так благодарен вам, Екатерина Павловна, за то, что вы сказали… У нас сейчас начнется концерт, я буду в первый раз исполнять свои вещи в присутствии почти незнакомых лиц; между ними есть многие, перед которыми не только мой отец, но и я сам дрожу. Тут есть мои старые профессора и артисты выдающегося вкуса. Несмотря на это, мне казалось страшно тягостно и неприятно играть сегодня Теперь же, после того, что вы сказали, я буду играть только для вас, как будто вы единственная моя слушательница, мнением которой я исключительно дорожу, как будто вы были моей вдохновительницей.
– Хотя это и не совсем так! – прервала его Катенька.
– Фактически это, конечно, не так, но можно вперед предугадывать и предчувствовать многое, и я думаю, я уверен, что даже те вещи, которые я писал, не зная написаны для вас, продиктованы вами, что они ваши как и я весь ваш.
Екатерина Павловна взглянула на еще более побледневшее лицо Якова и сказала торопливо, боясь, что он будет продолжать:
– Яков Самуилович, наш отдельный разговор слишком затянулся. Я не хочу отнимать вас от ваших гостей.
– Об одном вас прошу: когда я буду играть, сядьте если не около меня, то так, чтобы я мог вас видеть, – сказал Вейс.
– Хорошо, это я постараюсь сделать, – ответила Катенька и пожала руку Якова Самуиловича.
После кофе гости, разбившись на отдельные группы, или беседовали в гостиных, или гуляли по саду, пока звук колокола не известил о начале концерта. В большом зале были расставлены стулья так, что они не придавали комнате официального концертного вида. Чтобы придать еще больший вид непринужденности этому строго обдуманному музыкальному вечеру, старые опытные слуги, которых так любил Яков, бесшумно разносили между нумерами вино и фрукты. Публика выражала свое одобрение ровно в меру, чтобы не обидеть приглашенных артистов и показать светскую сдержанность.
Долгое ли сидение за скучным столом, беседа ли со старым профессором или краткий взволновавший ее разговор молодого хозяина, но Катенька чувствовала себя усталой и какой-то сонливой на своем желтом стуле у стены, как раз против хвоста рояля, за которым должен был скоро появиться Яков Вейс. Она чувствовала себя разбитой, ей сладко было не шевелить ни рукою, ни ногою и слышать, как при внешней видимой скованности внутри что-то неотступно поднималось, будто отделяя ее от земли. Словно сквозь сон или некий туман она видела, как приходили и уходили на небольшую, специально сделанную эстраду толстые певицы в открытых платьях, изображавшие томление Далилы или легкомыслие Кармен, как толстый же белокурый тенор ворковал «Сон кавалера де Грие», а сухощавый бас басил о последней заре, которая должна зайти, как скрипач встряхивал космами на манер Кубелика. Она даже едва заметила, как против нее из-за рояля показалась голова Вейса; она смотрела на него, как на чужого. Ей казалось странным, что для нее будет играть этот молодой человек с бледным лицом, с рыжими, слегка кудрявыми волосами и ярко-красным ртом, который теперь кривился. Он не улыбнулся ей, а только, взмахнув зеленоватыми глазами, тотчас опустил их и заиграл медленно и капризно. Она почти не слышала, что он играл, все более и более цепенея и ясно чувствуя, что если все ее члены еще больше нальются свинцом, еще больше отяжелеют, обратятся в инертную массу, то что-то в ней вспорхнет легко и освобожденно, как птица. Перед глазами у нее заходили зеленые круги, образуя странный узор, который можно было принять за зеленую рощу. Елена Артуровна, сидевшая подле, прошептала:
– Что с тобой, дитя мое, тебе дурно?
Катенька в ответ не только не могла ничего промолвить, но даже пошевелить головой или улыбнуться – ничего. Ей только сильнее и сильнее хотелось выпорхнуть в ту негустую бледно-зеленую рощу, которую теперь она ясно видела, с белыми цветами по мураве и светлым, почти белым озером за кустами. Еще одно усилие! Косное тело, будь еще неподвижнее!.. Как вдруг громкий крик разбил все очарование. Катенька с трудом открыла глаза и без удивления, тупо смотрела на волнение людей около рояля, где, очевидно, что-то произошло. Наконец несколько мужчин пронесли почти мимо Екатерины Павловны неподвижное тело Якова Вейса с закинутой рыжей головой и свесившейся длинной рукой. Отчего случился обморок с молодым пианистом, никто не знал, и объясняли это волнением дебютанта. Еще непонятнее были слова, которые он выкрикнул, лишаясь чувств, потому что, не окончив пьесы, он взмахнул руками и, закричав: «Какая зелень!», упал, как подстреленный. Стараясь загладить неприятное впечатление, Самуил Михайлович попросил, чтобы концерт продолжался, уверяя, что сын его, оправившись, снова вернется к