света от проплывавших за окнами фонарей. Гул пассажиров. Ныли ноги. Хотелось сесть на пол – слева в проходе три женщины пристроились на чемоданах, парочка справа – на мешке… «Проверят документы или только билеты? Вещи, говорят, проверяют: борьба со спекуляцией – совсем, как наши мешочники». Громче всех говорил мужской кашляющий голос:
– Четыре дня ходил! Все вещи за рюкзак картофеля предлагал! Так и еду ни с чем. Без картофелины! А дома дети! Все карточки съедены! У-y, эти бауэры! Немецкий народ называется! Ничего, придет время – мы с этим «народом» посчитаемся!
«Так зреет революционная ситуация», – подумал Федор. Вспомнил лицо генерала Серова: «Революционность масс прямо пропорциональна росту населения». «Им, Серовым, нужда нужна: отчаявшемуся человеку во время подсунутый коммунизм – универсальный выход из всех бед: озлобленный, он полезет и на рожон. Русские рабочие в гражданскую также ездили и ходили по деревням. Коллективизация была замешана на этих дрожжах мести рабочих крестьянам. А в эту войну колхозники гнали из деревень городских – помните, мол, как мы плакали в коллективизацию…»
Впервые после Функе Федор снова думал обобщениями. Переход от личного к общему происходил в нем всякий раз, как только утихомиривалось личное. Устраивалось с личным, – вылезала неустроенность в большом. «Не потому ли в Советском Союзе людей держат в непрестанном напряжении личной неустроенности?»
В темноте не до условностей. Федор положил на пол пальто, сложив его горкой, и сел.
До Франкфурта-на Майне поезд шел без остановок. Стук колес, гул голосов, кашель усиливались, затихали, но для Федора все было одной шумовой нотой – усыпляющей. Разбудила перемена шума – как если бы в оркестр с хором вдруг включилось неожиданное соло: шла проверка билетов. Приняв ее спросонья за проверку документов, Федор нацелился было пробиваться в противоположную сторону – без плана, просто бежать от проверки – каждая грозила провалом, но на дальней скамье, у фонаря проводника кого-то стали громко будить: «Билеты, ваш билет!» – и смеялись. Рядом, справа, женский голос сказал:
– Вань, а, Вань! Билеты перевиряють.
– Та ты их куды сховала? – ответил мужской голос. Федор едва дождался фонаря проводника. Лица соседей оказались до того свои, что понадобилось усилие, чтоб тут же не заговорить. Как он не узнал земляков при посадке! Открытие уменьшило остроту первой встречи с человеком в форме.
Вагон разбуженно шумел. Зашуршала бумага пакетов – немцы жуют всегда и повсюду. Соседи тоже полезли в мешок. Общее оживление позволило Федору заговорить с ними.
– Сосед, нет ли у вас спички? – спросил он по-русски. Ему ответила переставшая шуршать бумага. Потом с легким металлическим щелчком зажглась зажигалка.
– Прошу.
Прикуривая, Федор дал разглядеть себя.
– Спасибо! – Раскуривая сигарету, выдержал паузу: – Вы не знаете, когда мы приедем в Миттенвальд?
– Завтра по обиде. – Лаконичность ответов исключала продолжение разговора.
– Спасибо.
Соседи стали есть, запахло чесноком. Земляки! Об этой встрече он думал все эти дни, не подозревая, что все случится так просто. Решил не пугать их и ждать, пока не возьмет верх вагонное соседство. С этой минуты он слушал только их: шуршала бумага, двигался мешок, мужчина несколько раз кашлянул, чем-то занятый. Вдруг Федор услышал шопот женщины:
– Дай ему…
Не успел он понять, что это относилось к нему, как мужчина тронул за плечо:
– Прошу пидкрипитыся.
Почувствовав в руке ломоть хлеба с куском колбасы, Федор чуть не расплакался. Переглотнув, громче, чем надо, сказал:
– Спасибо…
«Дай ему…» – в этом было все, чего ему недоставало. Не жалость, а сострадание. Он держал в темноте кусок хлеба и думал, что только советская женщина вот так, по звуку голоса, могла все сразу понять. А может быть, они приняли его вопросы за прием попрошайки? Или, может быть, это – от эгоизма счастья, оттого, что они вдвоем, а он одинок? Как бы там ни было, он твердо знал: «дай ему» останется на всю жизнь. И опять женщина догадалась:
– Пан до Миттенвальду иде, до лагерю?
– Да, в лагерь. – Хотелось сказать ей больше, но движение мужчины – «молчи, кто его знает?» – остановило.
Разговорились только утром, после того, как немка слева спросила: «На каком это вы языке разговариваете?» – «Они на украинском, а я на русском». – «Интерессант! Это ваш родной язык?» – «Нет, я эстонец». С эстонцем украинец разговаривать жене разрешил и сам разговорился. И вышло: они из Западной Украины, из-под Львова, а он эстонский подданный. Существенным для Федора был рассказ о советских репатриационных миссиях, вылавливающих советских граждан. «Кого зловлять – вывозять на родину». По тому, как она произнесла «на родину», догадался, что «пан» – для маскировки и что сами они «с родины» и не хотят туда возвращаться, и что мужнина цензура – от страха перед репатриационными миссиями.
Встреча земляков не состоялась. Зато Федор усвоил понятия: «репатриационные офицеры», «на родину», «вылавливают», «вывозят…»
* * *
Подъезжая к Гармишу, Федор из окна вагона впервые в жизни увидел настоящие снежные горы. Но скала за окном скоро пошла вверх и все заслонила. Внизу, вдоль скалистой стены, бежала зеленовато-молочная речка. «Снег», – подумал Федор о цвете воды. Это тоже было впервые. Земля все уходила вверх – даже прижимаясь к стеклу, уже нельзя было увидеть неба.
Поезд шел между гор, и горы назывались Альпами. Главное для Федора было в слове – Альпы. То, что он видел Альпы, радовало необыкновенно – куда забрался! Присутствие пассажиров мешало, и он вышел на площадку. Поезд стал поворачивать, гудящая на одной ноте стена за окном сразу, рывком оборвалась, открывая пространство, долину, близкую цепь огромных гор. Одна гора стояла, несколько выйдя из ряда. Федор видел тесно взбегающие по ее крутому склону деревья (как пехота при штурме высоты), трещину с белой неподвижной лентой водопада, густую шерсть кустарника и вершину, облитую, как кулич, сахарным снегом.
Потом ощущение переменилось: вершины гор стали как бы поверхностью земли, а поезд уже шел внизу – по дну огромной котловины.
Восторг от того, что он – Федор Панин – видит географические Альпы, был первыми процентами от купленного «на все» займа Свободы. В Польше, в Германии Федор многое увидел впервые в жизни: города, замки, памятники, реки, но ему всегда казалось, что все это он видел раньше. Здесь было предельно ясно: в первый раз! Видимо, ни книги, ни картины, ни кино не могут передать ощущения гор…
В бледно-салатном небе нежно-розовые, живые облачка. Пока Федор разглядывал их, за снежными вершинами накапливались какие-то силы света – ярче, пока полнеба не заалело до самого верха, где незаметно, как на обожженной эмали, переходило оно в тот же