Свой давний счет к войне есть и у литературы. Истинная литература всегда была колоколом памяти, который не давал забыть людям ужасы и страдания войны даже тогда, когда они хотели забыть их.
Память человека с нормальной психикой настроена на волну воспоминаний о добром и приятном, и она всячески противится дурному и страшному. Я помню, как в минуту затишья между бомбежками и артобстрелами обитатели нашего блиндажа охотнее всего говорили о самых обыденных бытовых и житейских вещах, не имеющих никакого отношения к войне. Одна молодая женщина несколько дней подряд рассказывала детям сказки. Она выбирала веселые, не страшные, про красивых царевичей и королей, добрых фей и удачливых молодцев, и ее слушали не только дети, но и взрослые. Сказки шли с продолжением. Ей напоминали, на чем рассказ прервала бомбежка или артобстрел.
Помню и другое. Это уже было после окончания боев в Сталинграде. Город лежал в развалинах. Мертвую тишину изредка обрывали взрывы: саперы обезвреживали мины. Мартовское солнце сгоняло снег, обнажая черные погорелища и на них чугунные трупы убитых.
И вот тогда, когда мы вытаскивали из развалин трупы погибших солдат, в красноармейском рюкзаке я нашел роман И. С. Тургенева «Дворянское гнездо».
Потрясение, которое я испытывал от чтения этой книги, было одним из самых сильных на моей войне.
Почти через сорок лет написал об этом рассказ «Книга». Думаю, мне не удалось полностью передать того состояния, которое испытал подросток за чтением тургеневского романа в разоренном войной городе, однако я и сейчас знаю, что любая книга о войне не смогла бы поразить меня так, как эта книга о тихой и мирной жизни Лизы Калитиной, Федора Лаврецкого, Владимира Паншина и других обитателей дворянского гнезда. Все мое существо тянулось к их размеренному сонному покою и отвергало то страшное, что пришлось пережить, протестовало против того бедствия, в которое нас погрузила война.
Тургеневские герои жили в настоящих домах, где были просторные гостиные и столовые, уютные спальни и детские, какие-то женские и мужские «половины». Они по утрам пили кофе, обедали и ужинали. Их сжигала любовь и ревность, терзали сомнения…
В разрушенном мертвом городе, где главным для живых было скорее захоронить павших, книжная жизнь стала для меня спасительным островком бытия, куда я мог укрыться от вселенского разора, который принесла сюда война.
При свете чадящей «катюши» в сыром блиндаже я читал этот удивительный роман и не мог поверить, что такое еще возможно на земле. Казалось, что люди уже никогда не смогут жить нормальной жизнью, без страха смотреть на небо, не смогут ходить по траве, не боясь мин, а мы, мальчишки, не будем купаться в Волге, которая приняла столько смертей. Порою мне и впрямь думалось, что разросшаяся на весь белый свет война навсегда похоронила нашу прежнюю жизнь, а вот эта книга, которую я сжимал в руках, смогла сохранить ее. И как же мне было не благодарить книгу — величайшее изобретение людей, которое оказалось сильнее войны.
В томике, который я нашел, был и второй роман И. С. Тургенева — «Рудин». Его я читал несколько вечеров, продлевая свое пребывание на моем спасительном острове в мире тургеневских героев.
Помню я и другое. Когда в Сталинграде стали появляться книги (они приходили в открывшиеся школы вместе с учебниками), я искал прежде всего книги не «про войну». Моя обожженная душа заживала долго.
Забвение дурного и страшного, тяга к светлому и доброму — не что иное, как врожденный инстинкт самосохранения человека, защита его психики от разрушения, и этому я встречал немало подтверждений и в военное, и в послевоенное время. Оно и в желании фронтовиков не вспоминать свою «тяжелую» войну, и в принятии ими той облегченной и выпрямленной «чужой» войны, которую нередко преподносили, да еще и сейчас иногда преподносят наша литература и искусство. Оно и в тех расхожих фразах, нет, не обывателей, а нормальных людей, молодых и стариков, кто не знал и кто видел войну: «Сколько можно про нее — войну — писать и показывать фильмы?»
Это есть, и не надо стыдливо отворачиваться и делать вид, что все это нас не касается.
Наша писательская бригада выступала перед читателями в Туле, и из зала пришла записка с такими словами:
«Уважаемые поэты и писатели! Не кажется ли вам, что у нас много пишут стихов и книг о войне? Ведь мы живем в мирное время и все боремся за мир! Ответьте! (Подпись)».
Когда записку зачитали, она, как мы и предполагали, не вызвала поддержки присутствующих. Больше того, в зале послышался протестующий гул. Однако на записку нужно было отвечать, и мы, конечно, ответили.
После выступления нас окружили самые дотошные слушатели, и начался обычный разговор, я спросил:
— А нет ли среди вас автора записки?
— Я писал, — с некоторым вызовом ответил молодой человек лет двадцати трех, и мы говорили с ним дольше, чем с другими.
Вопрос оказался не таким уж простым. Горячность некоторых моих коллег писателей-фронтовиков была не лучшим советчиком в этой беседе.
— А я не хочу! А я не люблю читать про войну. Меня интересует другое…
И эти запальчивые слова были не такими уж легковесными мотивами в споре.
Подобные утверждения мне приходилось слышать не только от молодых, но и от пожилых людей, в том числе и от побывавших на войне. Они неоднократно повторяются и в документальных записках белорусской журналистки Светланы Алексиевич «У войны — не женское лицо».
Среди многих интереснейших свидетельств женщин-фронтовичек, которые бережно собрала и обнародовала С. Алексиевич, часто встречаются такие признания:
«Когда я расскажу вам все, что было, я опять не смогу жить так, как все. Я больная стану. Я пришла с войны живая, только раненая, но и долго болела, пока не сказала себе, что все это надо забыть, или я никогда не выздоровлю. Мне даже жалко вас, что вы такая молодая, а хотите это знать…»
(Любовь Захаровна Новик, старшина, санинструктор.)
«День Победы в Вене встретила. Мы поехали в зоопарк, очень в зоопарк хотелось. Можно было поехать в концентрационные лагеря. Не хотелось…»
(Вера Владимировна Шевальдышева, старший лейтенант, хирург.)
«А тогда война была слишком близко и слишком страшной, чтобы о ней вспоминать. Детей хотелось уберечь от этого ужаса».
(Ольга Васильевна Подвышинская, старшина первой статьи).
5
Здесь и в других случаях мы имеем дело с той самой защитной реакцией человека, которая предохраняет его психику от деформаций. Помнил об этом молодой Толстой, когда писал «Севастопольские рассказы». Его мучили сомнения,