На тротуаре шла бойкая торговля. Полчища старух в черных накидках сновали взад и вперед, как клопы в щелях стены. Лотки завалены: сверкающие горшки — серебро с синью, кувшины — белила с лазурью, груды рыбы — серебро с белилами, зелень с белилами и золото копченой селедки; леса капусты, зеленой как Атлантический океан, каждая голова в перманенте. Плоды страсти и воображения. Девушки чьей-то мечты. Горшки, кувшины, рыба чьей-то мечты. Чей-то любовный ужин. Чья-то подружка охотится за лакомым кусочком, чтобы украсить свои фарфоровые тарелки. Мир воображения — мир верности. Старая Сара глядит на дверную скобу. Глядит на меня, старую развалину. Жизнь духа.
— Очнитесь! — сказала Коукер.
И мы сошли у моста. Белая пелена неба с перламутровыми прожилками. Ее пронзают жемчужные луни, зеленоватые и бело-голубые. Легкий ветерок. Река подернута рябью. Вдали — белая, как чистое досье. Вверх по течению на ртутной глади белая полоска, как рыбье брюшко. От нее во все стороны шарики ртути.
— Ну и ну, — сказала Коукер. Вы знаете, где вы?
— Пять шиллингов, Коуки, — сказал я. — Так мне легче будет запомнить. Подкинь еще три шиллинга и три пенса или, скажем, три и шесть для круглого счета.
— О Господи, — сказала Коукер. — Надо же иметь такое нахальство. Ни единого фартинга... Мне они самой слишком нужны. Я и так выложила сегодня шиллинг и десять пенсов вместе с билетами за автобус; это плюс к прежним четырем фунтам четырнадцати шиллингам.
— Подкинь до пяти фунтов, Коуки. Четыре фунта четырнадцать шиллингов да один шиллинг десять пенсов. Значит, ты должна мне еще четыре шиллинга и два пенса.
— Убирайтесь, пока я полисмена не позвала. Зачем вам столько денег? И не забудьте — вторник. Ровно в девять. У автобусной остановки, — сказала Коукер, — а не то пеняйте на себя.
— К Хиксону.
— Уволь, Коуки. Я не могу себе этого позволить. Вдруг я застрелю его или придушу, а у меня просто нет времени идти на виселицу.
— Не хотите по-хорошему — будет по-плохому. Хватит с меня старых шлюх. Я намерена дело делать. А это значит — Хиксон.
Но полкроны она мне дала. Чем громче Коукер лает, тем меньше кусает. Как откажешь другу, накричав на него?
Я заскочил в ломбард и заложил серебряную рамку за пятнадцать шиллингов. Больше, чем я ожидал. Но Сара всегда делала дорогие подарки... когда имела кредит. Я купил настоящих красок и пару кистей — в кои-то веки! — и бегом кинулся в мастерскую. Я чувствовал, что смогу писать. Как всегда после визита. Жизнь приветствует жизнь. Особенно если на свете есть Сара.
Глава 11
Конечно, на следующее утро холст выглядел довольно уныло. Как всегда после визита. Но когда ко мне снова вернулся мой глаз, я увидел — да, теперь Адам получился что надо. Финал. Точка. Загвоздка в Еве. Слишком она отточенная, слишком прорисованная, слишком плоская, больше похожа на композицию в цвете, чем на живую плоть и кровь. А почему — я не знал. Не знал, было ли то кратковременное впечатление в результате моей встречи с Сарой или долговременное следствие того, что я потерял связь с реальностью. Замазал красками самую суть женщины. Ну, Еву отложу на завтра, решил я. А сейчас надо что-то сделать с передним планом, он пуст, как пивная бутылка без дна. Что такое, черт побери, все эти ловко пригнанные, уходящие вдаль плоскости? Просто прием из арсенала художественного училища. И тут меня осенило. Движение — вот что мне надо. Листья. Волны. Трава, стелющаяся по ветру. Цветы. Я начал с цветов, но сразу почувствовал — нет, не то. Неожиданно я сделал штуку вроде белого бумеранга. Неплохо, сказал я, но ведь это не цветок. Что бы это, черт подери, могло быть? Рыба? И тут меня словно лягнул кто-то изнутри, будто в чреве у меня был жеребенок. Рыба. Ну да, рыба.
Серебристо-белая, зеленовато-белая. А форма! Хоть погладь ресницами.
— Мистер Дж-джимсон!
О черт, опять этот Барбон у окна! На плечах ранец. Идет в школу.
— Здравствуйте, мистер Джимсон.
— Здравствуйте, мистер Длинный Нос. И до свидания.
У меня не было ни времени, ни настроения играть в игрушки. Мне было невтерпеж. Эти рыбы все больше завладевали моим воображением. Косяк сельди. По очертанию вроде карты Ирландии, положенной набок. Изумрудная зелень. Под луной.
Этинтус, королева вод, ты сияешь в небесах.
Как мне отрадно, дочь моя, — твои чада резвятся
вокруг,
Как веселые рыбки играют, когда росу пьет месяц.
И все зеленые, серебряные носики рядком на поверхности воды. Выпуклости на плоскости. Как стертые шляпки гвоздей на зеленой кожаной подметке. И настоящие рыбьи глаза, неподвижные, выпученные, удивленные. Я выдавил на палитру немного охры И нарисовал на них кружки.
— Я п-принес к-кусочек холста, — сказал Барбон.
— Ты все еще здесь?
Здесь он и был, по эту сторону двери. Только что вошел. Ничто не сравнится с дерзостью застенчивого человека; храбрость отчаяния. Берегитесь калек и заик, берегитесь хромых мальчишек и некрасивых девчонок. Пограничная армия. На границе смерти и ада. Победить или умереть! Борцы с колыбели. Святые или негодяи. Носатик меня напугал.
— Это еще что! — сказал я. — Кто тебе позволил врываться в мой дом?
Носатик покрылся красными и зеленым пятнами, как подпорченный окорок, и сказал:
— Но, мистер Дж-джимсон, дверь была открыта, я и вошел.
— А теперь выйди.
Я с-с-с-с... — и он принялся свистеть, как паровоз. Открыл ранец и вынул кусок нового холста. Он глядел на меня как баран, которого сейчас стукнут обухом по голове, — С-с-с-с...
— Сейчас уйдешь, — сказал я. Слабое утешение. Я начал сердиться. — Какого чёрта тебе здесь надо?
— Я с-с-сейчас залатаю холст, мистер Дж-джим-сон... Вы с-с-сказали, дыру можно заклеить.
Ну что толку злиться на вислоухого! Только испортишь себе утро.
— Какого дьявола ты сюда лезешь? Почему ты не занимаешься делом?
— Я иду в школу.
— Да, но ты не занимаешься. Ты думаешь о живописи. Послушай, Носатик, ты на гибельном пути. Ты что, хочешь разбить сердце своей матушки, и жены, и деток, если только не наплодишь их вне брака и им будет на тебя наплевать. Я знаю, о чем говорю. Мой сын Томми кончил школу с отличием... Поступил в Оксфорд, и теперь он джентльмен. Настоящий джентльмен со всеми христианскими добродетелями, и чувством ответственности, и ботинками, сшитыми на заказ. А родился в больнице для бедных. Как он всего этого достиг? Носа от книг не отрывал. Вот как. А что бы, ты думаешь, с ним стало, начни он баловаться искусством? Я-то знаю что. Я ему сказал: «Если поймаю тебя с карандашом или красками, Томми, я с тебя три шкуры спущу. Искусство, религия и пьянство. Вот где погибель для бедняка. Пусть уж этим занимаются миллионеры, они могут позволить себе отправиться к черту в вагоне первого класса. А тебе надо думать о хлебе насущном». — «Не волнуйся, папа, — сказал Том, — у меня нет никакой склонности к искусству». И слава Богу, ему действительно претила вся эта комедия. Из вежливости он молчал, но в душе считал меня грязным старым жуликом, а свою мачеху — пустой болтушкой, которая готова целый день бродить в шлепанцах и халате и слушать Ва-а-гнера или Бетхо-овена, вместо того чтобы умыться или заштопать ему носки. Том пошел в хорошую школу и начисто излечился от искусства, когда ему еще не было пятнадцати. И посмотри на него сейчас. Джентльмен, образованный, человек. Не отличит цветной иллюстрации от картины и «Боже, храни короля» от «Пробудитесь, спящие». Ну, хватит.