Предисловие
Вирджиния Вулф родилась в 1882 году в одной из самых образованных и рафинированных семей уходившей в прошлое викторианской Англии. Ее отец Лесли Стивен — радикал, вольнодумец, философ, историк, литературовед — был весьма заметной фигурой в общественной и литературной жизни. Разговоры об искусстве были для Вирджинии Стивен такой же повседневностью, как для какого-нибудь другого ребенка шалости или игры. Она выросла среди постоянных споров о литературе, живописи, музыке. Без преувеличения можно сказать, что в доме ее отца решались судьбы английской литературы: здесь получали благословение начинающие писатели, ниспровергались общепризнанные авторитеты. Дух, царивший в семье Стивенов, сохранился и в новом доме в Блумсбери, лондонском районе художников, музыкантов, писателей, где после смерти Лесли обосновались его дети — Тоби, Адриан и две дочери — Ванесса и Вирджиния. Они-то и составили ядро весьма элитарного кружка или салона, который по месту своего нахождения получил название Блумсбери и которому было суждено сыграть важную роль в развитии искусства XX века.
Частыми гостями здесь были Т. С. Элиот, философ Бертран Рассел, романист Э. М. Форстер, журналист Леонард Вулф, который в 1912 году стал мужем Вирджинии. Новичку, впервые попавшему на вечеринку в Блумсбери, могло сделаться не по себе. Молодому Дэвиду Герберту Лоуренсу в какой-то момент показалось, что он сходит с ума от нескончаемых бесед, за которыми коротали время завсегдатаи Блумсбери, отточившие свои умы и языки в ежевечерних словесных баталиях. Говорили вроде бы о пустяках, но как-то незаметно и естественно беседа переходила на только что открывшуюся в Лондоне выставку импрессионистов, вызвавшую у старшего поколения, воспитанного на академической живописи, взрыв негодования, а здесь, в Блумсбери, встреченную с восторгом. Здесь знали назубок работы психолога Уильяма Джемса, с легкой руки которого в литературный обиход, а постепенно и в литературную практику вошло понятие «потока сознания». Здесь зачитывались Фрейдом и Юнгом. По этим новым теориям получалось, что область подсознательного, интуиции не менее важна, чем сфера сознательного, материальное бытие. Ведь в этих областях человеческой жизни скрыты импульсы, неосуществленные желания, здесь бытуют некие неизменные структуры и модели поведения, роднящие человека XX века с его древними предками.
Другим интеллектуальным кумиром в среде блумсберийцев был французский философ Анри Бергсон, который решительно отверг в своих работах механистическо-рационалистический подход к бытию и предложил совершенно новое понимание времени. Время, полагал Бергсон, как и сознание, невыделяемо, нелинейно, оно — длительность, оно обратимо вспять, полностью не познаваемо, но лишь интуитивно прозреваемо.
Были у блумсберийцев и свои литературные пристрастия. Они почитали Стерна и Монтеня, но их губы складывались в презрительную улыбку, когда кто-нибудь при них с похвалой отзывался об Арнольде Беннете, Герберте Уэллсе или же Голсуорси — иными словами о традиционалистах, которые, как говорили в запале спора эти молодые люди, способны передавать в своих книгах только видимость жизни. Суть же ускользает от них. Явить миру Великую Сложность и было призвано новое, революционное, дерзкое, по меркам того времени, искусство блумсберийцев и их духовных соратников.
Именно поэтому в их произведениях реальная, доступная привычному взгляду оболочка вещей взрывается, ко всему разумному, поддающемуся простому научному толкованию они относятся с недоверием, но делают упор на достижение метафизического смысла явления.
Сейчас, когда открытия Вирджинии Вулф давно уже освоены современной западной прозой и постепенно благодаря снятию запретов осваиваются и нашими отечественными прозаиками, трудно себе представить, какой взрыв негодования у приверженцев классической прозы вызвали ее первые произведения, к числу которых можно отнести и роман «Комната Джейкоба» (1922). Это третий роман Вулф, но по сути своей первый по-настоящему «вулфовский» роман.
Готовясь к созданию «Комнаты Джейкоба», Вулф записала в дневнике: «Я принялась за эту книгу, надеясь, что смогу выразить в ней свое отношение к творчеству… Надо писать из самых глубин чувства — так учит Достоевский…».
Хотя внешне каноны сюжетно-фабульного повествования соблюдены, на самом деле роману не хватает именно традиционной событийности. Собственно событий, как их понимала поэтика старого добротного классического романа, здесь нет вообще. Повествование, если это слово передает то, что происходит в романе, существует на двух уровнях. Первый, хотя и не отчетливо событийный, — внешний, материальный. Второй, главный — тот, что существует вне реального времени. В этом мире нам приоткрывается Великая Сложность — жизнь души, памяти, снов, чувствований, предчувствий, интуиции.
В обычном, принятом смысле слова роман вообще нельзя назвать романом. Здесь нет никакой определенности — географической, повествовательной, — нет привычных героев. Все намеренно зыбко, сознательно импрессионистично. Наверное, можно сказать, что в этом романе предпринята попытка описать жизнь с помощью «потока сознания».
Вопрос о влиянии «Улисса» Джойса возникает почти всегда, когда речь заходит об описании внутренней, сокровенной жизни в книгах Вирджинии Вулф. Впервые с «Улиссом» Вулф познакомилась еще в 1918 году, когда эпизоды романа печатались на страницах журнала «Литтл ревью». Естественно, что искусство Джойса бурно обсуждалось в среде блумсберийцев. То, что Джойс оказал на Вирджинию Вулф воздействие, и немалое — несомненно. Писательницу не могло не заинтересовать конечное стремление Джойса «вырвать секрет у жизни», сказать «общечеловеческую правду». Ей, конечно, были важны как мастеру технические приемы повествовательного искусства Джойса. Но считать Вулф последовательницей Джойса, его ученицей вряд ли возможно. Титанизм, гигантомания искусства Джойса, образный и словесный монументализм, так масштабно проявлявшийся в объеме его книги, мифотворчестве, структуре и системе символов-лейтмотивов, претили писательнице, которая при всем ее новаторстве развивалась в утонченной традиции психологического искусства английского романа, уходящего своими корнями в книги Стерна, Джейн Остен, позднего Теккерея.
Для историка литературы это произведение особенно интересно тем, что оно погранично — Вирджиния Вулф еще в чем-то крепко связана с традицией великого романа XIX века, с его выверенной повествовательной техникой. Но, с другой стороны, пуповина уже надорвана. Писательница всеми силами стремится сделать шаг к воплощению Истины. А истина эта неуловима, изменчива и всячески противится рациональному анализу.
Но не надо при этом думать, что вместо реальной, полнокровной жизни читателю предлагается метафизическое «нечто». Жизнь, «обожаемый мир», как говорила Вулф о море, детях, плывущем ранним утром пароходе, летнем дожде, весеннем саде — расцветает десятками красок в ее романе.
У Вулф, как и у всякого писателя, были свои излюбленные темы. Она, сама не знавшая радости материнства, много писала о детях, наверное, потому, что детство — время, когда душа еще не успела скрыться от мира под одеждами воспитания, приличий.