Я смотрела на него, не смея ни о чем спросить. Он остановился лицом к горам, закрыв глаза, и казался погруженным в глубокую задумчивость. Его руки, лежавшие на барьере бельведера, напоминали мне когти хищной птицы, так они были бесплотно-худы. Я заметила, что он вцепился в перила, как жертва кораблекрушения в балку, не дающую ему утонуть. Потом он открыл глаза и повернулся ко мне.
– Так, значит, вы тоже жили в этом доме.
Мне было не по себе.
– Почему вы так подумали?
– Ну, скажем, я вас помню. Вы жили здесь с вашей матерью. Только вдвоем, и порой вам бывало пусто и одиноко в квартире, хоть она не так уж велика.
– Я вас не помню.
Он показался мне симпатичным в первый момент, но теперь не понравились его намеки: он будто бы знал меня, а я между тем его совершенно не помнила. Он вздохнул, морщины на лбу стали глубже.
– Но это же вполне естественно, вы и не можете меня помнить. Люди всегда забывают меня.
Это меня удивило, я-то как раз находила, что он, с его несовременным нарядом и старомодной речью, незабываем. Я видела, что он колебался, будто хотел что-то добавить к сказанному, но передумал, улыбнулся мне, и я заметила, что зубы у него в плохом состоянии. Он снова взял меня за руку и низко склонился над ней.
– Дорогая мадам.
Он помолчал, окутав меня этими словами, и мне показалось, что на меня водрузили венок из цветов или средневековый чепец, что-то совершенно из другого времени, но странным образом меня красившее.
За нашей спиной скорбная тишина опустевшего дома выползла из разбитых окон, черная и мохнатая, точно чудовищная гусеница. Дом подводил итог своим последним воспоминаниям перед сносом.
Снова залился дрозд, и от его пения у меня сжалось сердце, словно он пел о далеком, навсегда потерянном: крае.
Вообще-то я бы предпочла побыть одна, сама погулять в саду, полюбоваться видом, побродить по дому, пустому, но еще не развалившемуся.
Старомодные манеры гостя, может, и были очаровательны, но меня они чем-то тревожили, а он между тем, казалось, вовсе не собирался оставлять меня одну в моем паломничестве.
Я посмотрела на него искоса и вдруг подумала, что мое присутствие может мешать ему так же, как мешал мне он предаться воспоминаниям.
– Идемте, я хочу вам кое-что рассказать. Нам: будет лучше там. – Он указал подбородком на маленькую терраску в тени бука. Там были скамейка и даже маленький столик, оставшиеся от прежних времен.
Он бросил на меня веселый взгляд, полный сдерживаемой симпатии. Я нехотя последовала за ним:, говоря: себе, что должна расставить все точки над «и», объяснить ему, почему я здесь и чем мне мешает его присутствие.
Он сел на скамейку, жестом пригласил меня сесть рядом и снова положил шляпу на колени. Усевшись рядом с ним, я разглядела на черной ткани несколько травинок, будто он провел ночь в ближнем лесу или сарае – но уж точно не в постели.
Стало быть, он знал о существовании этой скамейки, о которой я не помнила. Может быть, подумалось мне, он – что-то вроде клошара-аристократа и живет в выселенном доме.
Я собиралась объяснить ему, почему я здесь, и попросить его уйти, чтобы дать мне побыть одной, но почему-то не сказала ни слова.
На садовом столике стоял букетик красных и синих анемонов и роз. Я снова покосилась на него, отметила, что наряд его крайне скромен и в то же время на редкость элегантен, только никак не могла понять, какая деталь делает этот черный костюм столь изысканным. Может быть, перламутровые пуговицы на манжетах, выглядывающих из-под черных рукавов? Или носовой платочек в нагрудном кармане пиджака? Он поймал мой взгляд и сказал:
– Элегантность – это вежливость, оказанная минуте.
– То есть? – не поняла я.
– Да вот так. Мы с вами делим нечто драгоценное, делим минуту, и эта минута уникальна, она больше не повторится. Все, что мы можем сделать с минутами, – принимать их насколько возможно убежденно и окружать заботами и красотой. Делать их совершенными. В конечном счете только это у нас и есть – минуты. Все остальное не в нашей власти.
– Все остальное?
– Да, все остальное. Любовь, истина, все эти вещи, вечные, чувственные, которые никогда нам не даются.
Я слушала его завороженно. Быть может, из-за тишины, которая исходила от него, когда он говорил. Так, наверно, изъясняются деревья – неспешно и шероховато. Когда он сидел на скамейке, мир, казалось, тянулся к нему, как большой ручной зверь, и ложился у его ног, чтобы он ласково погладил его по голове. Сад притих, пока он был здесь, и мне было спокойно. Даже время не было больше стремительной и бурной рекой, а стало широкой водной гладью, которую легко пересечь. Мы долго сидели рядом под ласковым солнцем этого июльского утра. Мне хотелось прижаться к нему, чтобы он обнял меня своими добрыми руками, склонить голову на его плечо, наверно, жесткое и костлявое. Но об этом нечего было и думать, элегантность его костюма, его отстраненный вид, который вежливая приветливость только подчеркивала, делали любое прикосновение немыслимым.
Он вздохнул, очевидно, взволнованный собственными словами. В эту минуту аромат невидимой лаванды медленно растекся по саду, и мужчина рядом со мной поморщился и сощурил глаза, как будто этот запах был ему неприятен.
– Вы не любите лаванду?
– Нет, очень люблю, но с ней у меня связаны тягостные воспоминания.
Голос его изменился, стал почти прозрачным, даже слова, которые он произносил, казались слабыми и хрупкими. Мне вдруг увиделся этот человек, идущий в шатком равновесии, высоко, очень высоко надо мной, по невидимому канату, натянутому между тополем и буком, и это чувство грозящей ему опасности побудило меня спросить его имя. Он улыбнулся и поднял на меня лукавый взгляд.
– Меня зовут Анри Вебер… Я сын пастора Вебера.
– Мне очень жаль, но я не знаю пастора Вебера.
– Вот видите, меня всегда забывают. Но я пошутил, не обижайтесь. Конечно же, как я мог вообразить, что вы знаете пастора Вебера. Это он жил до вас в квартире, где жили вы с матерью. Он поселился там, чтобы сделать приятное своей жене.
– Вот как.
Я смотрела прямо перед собой, и его слова убаюкивали меня, точно журчание реки.
– Тогда, семьдесят лет назад, город еще не так разросся, как сейчас. Мост через реку еще не построили. Поэтому дорога, что проходит за домом, никуда не вела, здесь был тупик. Весной и осенью овцы приходили пастись на окрестных лугах. Это был очень тихий квартал, деревня на подступах к городу, а жена пастора Вебера была больна и не переносила городского шума. Но пастор Вебер не хотел перебираться в деревню, вот они и нашли компромисс, эту квартиру совсем недалеко от центра.
Все устроилось наилучшим образом, – продолжил он, – и они переехали сюда весной.