и слушал. Больше ничего не оставалось делать. Дважды даже его Ромой назвала. Тогда впервые и шевельнулось во мне что-то такое нехорошее. Зависть не зависть, ревность не ревность, но похоже на них.
— Ты, Степа, чего сейчас читаешь?
Наконец-то, на меня она обратила внимание. Но пока я подыскивал слова, чтоб поскладней ответить, Ромка сказал:
— Ему некогда. В техникум поступать готовится.
— В какой?
— Электротехнический.
— А ты?
— Пока нет, — конфузливо ответил Ромка, и я заметил, что он многое отдал бы за то, чтобы иметь основание сказать наоборот.
— Уважаю людей, которые в жизни чего-то добиваются, — сказала Светлана. — Сама мечтаю об институте.
Так, день за днем, сутки за сутками, мы и проводили с Ромкой. Как ни устанем, а вечером идем к Светланке. Колхозники про нас говорили: «Смотрите. Два пятака опять к фельдшерице за реку потопали».
Светлана относилась к нам одинаково, ни которому не отдавала предпочтения. Никого не обнадеживала. Мы же в нее оба втюрились по самые уши.
Придешь, бывало, от нее, долго не спишь, ворочаешься на кровати.
…Во сне стал ее видеть. Стою раз будто бы со Светланой на берегу Иволги, спрашиваю, любит ли она меня, а в ответ слышу: «Раков сырых хочешь?» А Ромка, дьявол, валяется рядом на траве и умирает от смеха.
Дело дошло до того, что друг к другу мы стали относиться подозрительно. Не допускали, чтоб кто-либо из нас один на один оставался со Светланой. Поговорить же с нею наедине хотелось и мне, и, разумеется, Ромке.
Однажды утром, дня за три до окончания срока нашей шефской помощи, Ромка, кряхтя, слез с кровати и начал, словно семидесятилетний старик, жаловаться на боль в пояснице.
— Знаешь, Степа, — сказал он мне, — ты сегодня поезжай один, а мне, может, придется сходить к врачу.
Но хитрость Ромки я разгадал сразу, ее выдавало все Ромкино поведение.
— У меня тоже, Рома, со спиной что-то того, — ответил я. — Так что пойдем к врачу вместе.
— Почему ты думаешь, что она именно тебя любит? — нажимая на слова «тебя» и «именно», вдруг жестко спросил Ромка.
— Я в этом не уверен, как не уверен и в том, что она предпочитает именно тебя, — слово «именно» я тоже произнес с ударением.
— Черт с тобой, поедем пшеницу возить, — зло сказал Ромка.
Весь день мы работали не разговаривая, И второй, и третий. Ромка последние ночи спал на полу. Ходил он в ковбойке и кепке, чтоб отличаться от меня.
…Утром, в день отъезда в город, мы встали раньше обычного. Машина вот-вот должна была прийти за нами. Но мы думали о ней меньше всего. Так уж случилось, что вышли из дому, словно по команде, не сговариваясь и не глядя друг на друга. Во дворе забыли поздороваться с Прокопом Павловичем, который, вероятно, посмотрев вслед нам, произнес свое: «Хорошо, отлично, даже посредственно» и укоризненно покачал головой.
Светило солнце. В небе пел жаворонок. Кругом зеленела листва. Воздух благоухал. Но мы не замечали этих красот природы. Молча, словно два не друга, идем мы с Ромкой нога в ногу, он справа, я слева, а тропинка змеится между нами. Настроены мы в этот день были решительно.
Светлана, очевидно, заметила нас из окна. Вышла встречать на крыльцо. Мы остановились.
— Светлана, скажи, — начал Ромка.
— …кого из нас ты любишь? — закончил я.
Ее глаза перестали смеяться, темную, пушистую бровь нахмурила. Несколько мгновений пристально смотрела на нас, потом вдруг спросила:
— Это правда, что вас Пятаками зовут?
Остывшие, пристыженные, мы шли обратно. А Светлана еще вслед нам крикнула:
— Пишите, не забывайте!
В перелеске мы с Ромкой остановились, посмотрели друг на друга и… от души рассмеялись. Над собой, разумеется, смеялись.
Рассказчик смолк. Потом, не спеша, выкатил из глохнувшего костерка уголек и начал раскуривать давно погасшую папиросу.
— А дальше что? — в один голос спросили молодые охотники. — Писали Светлане?
— Я — нет. Не догадался… А Ромка? Наверное писал, если через полгода они поженились.
ЛУЧШЕ ПОЗДНО…
ИРИНЕЯ Петровича, деда Иришку, как его называли в Починках, знал каждый. Был это невысокий тощий старик с рыжей бородкой торчком и усталыми выцветшими глазами. Зимой ходил он в рваном полушубке, заячьем треухе и промороженных валенках, которые, заходя в избу, всегда оставлял в сенях, чтоб не оттаяли и не потеряли, как он сам выражался, «свойств непромокаемости и согревательности». Летом его можно было видеть босым, в тяжелых штанах из шинельного сукна и прожженном в нескольких местах ватнике.
Дед Иришка был известен тем, что долго не задерживался ни на одном колхозном деле. Повозит, скажем, несколько дней молоко на завод и начнет уверять: мол, «режь, а душа больше не лежит». Но так как людей в колхозе не хватает, то бригадир Семен Гаврюшов вынужден был давать ему наряды на разные работы. Но и тут старик оставался верен себе: позаготовляет, например, два-три дня колья для изгороди и опять на душу ссылается. «Непутевый с рождения», — отзывался о нем Гаврюшов. Пробовал он деда Иришку просто-напросто «забывать». Подолгу не заходил к нему в избу. В такие дни старик или мастерил бельевые корзины на продажу или днями торчал на речке с удочками. Но был он рыболовом-неудачником. Да и какая может быть удача на нашей Иволге, если после того, как на ней соорудили ГЭС, в омутах остались одни тощие щурята.
Но дед Иришка не бросал свое явно убыточное занятие.
Его жена Дарья, умелая колхозная овощеводка, частенько ругалась:
— Идол, радикулит поймал, ревматизм поймал, разной хвори из тебя хоть тряси, а все не угомонишься. Шел бы лучше косить. Полезнее людям и себе выгоднее.
Дед Иришка на это отвечал:
— Дура, мне, может, процесс более важен, священная дрожь рук, когда клюет… Ничего ты не понимаешь.
— Чего тут понимать, — выходила из себя Дарья. — Обленился. Вон твой бывший дружок, Миша Перцев, одного аванса пятьдесят за месяц отхватил… Сапоги