Ночь за ночью, на протяжении этой бесконечной ночи.
О, если бы только Мадлен смогла увидеть мягкость, разглаживающую мятущуюся душу ее сына. Алексис так рано стал серьезным. Ей понравилось бы, что ее большой мальчик возвращается в детство — ее мальчик, который столь быстро пожертвовал беззаботностью ради морщины беспокойства. Но Мадлен была слишком погружена в свое горе.
* * *
Мадлен плотнее закуталась в плед. Земля под нею была твердокаменной. Плеск воды и шелест ветвей напоминали ей, что лес не умер. Ее глаза пристально всматривались во мрак, всматривались так же внимательно, как на протяжении последних недель. Безмолвие наполняли картинки-воспоминания.
Алексис в возрасте двух с небольшим лет сидел на покрывале в саду. Он уже давно выучился уверенно ходить, но не любил покидать свой островок, потому что трава пугала его. «Колется», — произнес он, кивая на лужайку. «Да нет же, — возразила Мадлен, — посмотри, какая она мягкая». Она провела рукой по траве, ощущая на себе неотрывный взгляд больших любопытных глаз Алексиса. Мадлен улеглась на траву и посадила сына себе на живот. Сорвала несколько травинок и вложила их в руку малыша. «Мягкая?» — спросил он. «Конечно, мягкая». — «Грязная?» — «Да нет же, травка вовсе не грязная, в ней растут цветочки, она как деревья и плоды, и потом, травка так приятно пахнет». Мадлен сорвала длинную темно-зеленую былинку и погладила ею щечку Алексиса. Тот засмеялся. «Мамочка, мягко, мягко!» Его смех колокольчиком разливался по золотистому воздуху. «Дай мне!» Он осторожно сжал травинку между большим и указательным пальцами, и Мадлен восхитилась этой новоприобретенной ловкостью. Сын провел травинкой по ее лицу, сперва аккуратно, потом смелее, и травинка заползла в ее ноздрю. Мадлен чихнула, и Алексис засмеялся еще прекраснее. Свет этого утра. О, нежный свет этого утра, который пронизывал жизнь со всех сторон. Это детское тельце, которое она научила всему, которое она защитила от стольких напастей и которое — она больше не могла отметать от себя эту мысль, — которое, возможно, уничтожило само себя. Нет! Жизнь наоборот, бег мира, который разбивается вдребезги, живое, убивающее себя… У Мадлен отчаянно закружилась голова.
Она принялась вырывать траву целыми пучками, обкладывая ими себя со всех сторон. Стало влажно, вырванные из земли корешки щекотали и слегка покалывали. Она разложила траву по животу, по груди. Запорошила ею лицо. Засы́пала плечи, вонзила пятки в мох, погрузила пальцы в землю. Всем телом соединившись с лесом, она замерла и перестала дышать. Ни звука, ни шороха. Дитя мое… Дитя мое, ты слышишь меня?
Вершины деревьев завертелись перед ее глазами. Она стала кататься по траве. Она каталась во мраке, каталась по равнодушному сердцу мира, по живому основанию жизни. Она звала своего сына и всех богов. Никто не отзывался. Осталось лишь воспоминание о звонком смехе, чарующем свете и о ребенке — о ее ребенке, повисшем на стебельке травы.
* * *
Алексис окаменевал, желание сделать вдох было мучительным, как зуд на месте ампутированной конечности. До недавних пор ансамбль его могилы составляли шесть футов земли, деревянный ящик и холмик цветов; не хватало только надгробной плиты. Надо было подождать, пока земля осядет. Видимо, это уже произошло. Он издали услышал гудение грузовичка и болтовню рабочих. Звуки раздавались все ближе. Водитель выключил мотор, дверцы хлопнули. Почва вздрогнула. Кто-то выругался. Что-то противно скрипнуло. Люди засновали туда-сюда над его могилой. Голос отца отдавал распоряжения. Кладите вот так, да, чуть сдвиньте. Наконец каменная плита была уложена как подобает. Пространство могилы сделалось герметичным.
Люди уехали. Мир вокруг стал глухим.
Алексис вслушивается, но птицы теперь где-то далеко. Запахи, перегной, цветы — все это стало совершенно недосягаемым. Молодой человек чувствует себя так, словно его лишили тела, лишили простора. Прямоугольник травы с землей и неподъемный камень — это совсем разные вещи. Он стремится на открытый воздух, к соленым ветрам, к густым лесам. Слишком узкую одежду снимают. Из слишком тесного помещения выходят. Из слишком крепких объятий высвобождаются. Но что делать, если ты оказался под слишком тяжелой могильной плитой?
Неожиданно разражается гроза. Вспышки молний, шелест на полях, а затем частый ливень. Земля впитывает влагу, насыщается ею, струйки воды просачиваются под камень. Едва уловимое воспоминание о запахе окутывает Алексиса. О, дождь. О, песня земли.
* * *
Дороги устланы мусором, оставшимся от вчерашнего праздника. Мостовые в этот утренний час источают смесь пивной вони и смрада мочи, особенно сильно ударяющую в нос в некоторых закоулках. Накануне вечером Алексис, пытаясь не отставать от других студентов, вместе с Лукасом и остальными приятелями пришел в большую палатку, разбитую на берегу реки. Потолкался среди потной толпы, резких запахов и оглушительных децибел. Улизнул оттуда первым, ни с кем не простившись и понадеявшись, что его исчезновения не заметят. Лукас вернулся на рассвете: Алексис слышал, как сосед вошел к себе в комнату и рухнул на постель. Город пробуждается на руинах недавнего веселья. Уборочные машины катаются туда-сюда, возвращая улицам опрятный вид; к полудню чистоту наведут везде. Алексис лавирует между переполненными урнами и грудами пластиковых стаканчиков, разбросанных по тротуарам.
Это раннее утро — особенное. Алексис останавливается купить кофе и круассан и снова пускается в путь. Марлоу попросил его зайти. Алексис не знает зачем, но профессор пригласил его в свой кабинет ровно к девяти часам утра, подчеркнув это «ровно», и Алексис совершенно не намерен опаздывать. Его пальцы дрожат, обхватывая стаканчик с горячим кофе, и он уже раскаивается, что купил его, но напоминает себе, что почти не спал ночью и должен хоть как-то взбодриться.
Он стучится.
— Входите! — произносит строгий голос.
Алексис приоткрывает дверь.
— Входите, входите, я же сказал.
Он входит и видит перед собой комнату, заставленную высокими стеллажами с книгами, палками документов и какими-то рукописями. Марлоу по-хозяйски машет рукой, веля Алексису не обращать внимания на царящий вокруг кавардак, и кивком предлагает садиться. Молодой человек робко опускается на самый краешек стула и мямлит:
— Ваше приглашение — огромная честь для меня.
Повисает молчание. Марлоу не двигается и не сводит пристального взгляда с Алексиса, который лихорадочно соображает, что сказать дальше. Он чувствует себя так, словно на полном ходу споткнулся о словесный вакуум. Его руки влажнеют, но Марлоу наконец вызволяет его из этого мучительного затишья.
— Алексис, я хотел бы кое о чем побеседовать с вами.
На столе перед преподавателем лежит экзаменационная работа Алексиса. Молчание становится невыносимым. Неужели Алексис не раскрыл тему? Почему Марлоу ничего не объясняет?
Наконец профессор говорит Алексису, что его работа — лучшая из