отчего же, спросите вы, он разоблачал в книгах спекулянтов? Ответ на этот вопрос в истории, точнее, в том, чту в данный момент истории обществом оценивается как положительное: до 1917 года купечество было вполне признанным, а при наличии капитала и меценатства – и уважаемым социальным слоем. Многие купцы становились почетными гражданами, занимались благотворительностью, состояли попечителями учебных заведений, а вот спекуляция в Советском Союзе подвергалась уголовному наказанию. И писатель Сапожников всегда был законопослушным. Димон же бунтовал, ругал коммунистов и продавшихся им писателей; бунт его носил характер инфантильный: именно отца с его советской идеологией необходимо было победить.
Все отцовские принципы Димон вывернул на изнаночную сторону: старик скрывал свое «я» за вымышленными персонажами – Димон вытаскивал из своей души и своего опыта все, что могло эпатировать читателя; старик отрицал власть сексуального, уничижительно в разговорах с сыном отзываясь о плевке-сперматозоиде, – Димон стал фрейдистом; старик всю свою жизнь любил только одну женщину – Ирэну, Димон желал – и не скрывал этого! – любить всех.
Было заметно и другое: старик Сапожников относился к славе, в общем-то, равнодушно, она сама нашла его и сама не оставляла в покое, часто даже досаждая. Писать, уединившись в своем кабинете, в котором мебель и книжные стеллажи были сделаны им самим, плотно закрыть все форточки, а после на принесенной в кабинет электроплитке самому себе сварить какой-нибудь травяной суп и снова писать – вот как жил отец Димона. Он не любил давать интервью, даже отказывался от участия в телепередачах… Это был замкнутый интроверт, декларировавший свое полное согласие с советской властью (которую Димон в яростных спорах с ним обличал) скорее не из уважения к существующей в данный момент власти, а ради сокрытия своего подлинного «я», которое проступало в подтексте его книг. Возможно, он прятал себя и от себя самого. Как многие. В сущности, старику Сапожникому было все равно, какое время на дворе и кто руководит страной – главное, чтобы он мог, натянув на бугристую голову свой старый берет (он не любил сверкать кактусоподобной лысиной), закрыться от всех, имея на обед всего лишь травяной суп, стакан чая и какой-нибудь полузасохший бутерброд, и писать, иногда поднимая голову и вспоминая, что его любимая тень ходит сейчас по квартире или собирает на даче облепиху…
* * *
А Димон страстно мечтал о славе и однажды, решив теорему своей судьбы, – это его собственное выражение, – сделал вывод: судьба ему лично не даст ничего, но она разрешает ему отнять. Главное, не перейти предел, не отнимать столько, сколько не позволяют. Но за отнятое – тем, у кого отнято, – должно быть уже заплачено. Кто эти непозволяющие и разрешающие, Димоном не уточнялось: они есть – и всё. Такой информации ему было вполне достаточно. А значит, можно было прихватить известность у отца, ведь тот уже заплатил за свою славу тяжелой болезнью.
Димон был не прост.
Бедный Димон.
* * *
– Мама, ты на Багза Банни похожа, – как-то сказала мне маленькая Аришка. – Па на тебя нападает, а ты грызешь морковку…
Дети часто прозорливее взрослых! Действительно, несмотря на то что Димон, как флюгер, менял свои убеждения одновременно со сменой направления ветра времени, главным оставался в них тот самый вечный протест, некая мощная пружина «наоборот»; часто она придавала ему энергии, но в конце концов, выстрелив внезапно, обрушила его, как коротышку пирата Сэма в потрясающе смешном фильме про кролика Багза Банни, который, проведя черту, хитро предупреждает Сэма: «Только не переступай!» – и, конечно, Сэм с криком: «А вот и переступлю!» – делает шаг и…
Но вот парадокс, который какое-то время занимал меня, любительницу психологических загадок: почему старик Сапожников, снаружи лояльный конформист, внутри был совершенно независимым фантастом, последователем Циолковского, а Димон – наоборот! – под маской нонконформиста скрывал свою полную зависимость от модных в обществе образов и стереотипов, а позднее от популярных брендов и рекламы? Когда в интеллигентской среде считалось престижным быть философом-сторожем, не желающим приспосабливаться к советской системе, Димон был философом-сторожем – с православной иконой в красном углу каморки, с развалом книг от даосизма через Фрейда до Платона и обратно, с самостоятельно заштопанной дырой на единственных штанах и в той же штормовке, с тем же старым рюкзаком.
* * *
Правда, всегда с машиной.
Пусть с плохонькой, пусть со старым «москвичом» или даже «запорожцем» – кремовая такая и, кстати, нравящаяся мне машиненка была у него еще в 1994 году, когда новоиспеченные буржуи уже колесили на иномарках, а у индивидуального предпринимателя Димона все разваливалось и деньги обходили его стороной.
Потом она долго стояла и ржавела во дворе деревенского дома Галки, одно время на «запорожце» ездил ее муж Сергей, которого она спасла от депрессии, пригасив его гигантские амбиции и заменив их «натуральной философией» – то есть возведя для него в ценность жизнь на природе, в стороне от цивилизации, в стиле Генри Торо, которого дал ей почитать Димон.
– Галка одна не может, – говорил мне он, когда через полгода после гибели Сергея Галка приютила в качестве четвертого мужа нового мужика. – Нашла опять какого-то алкаша. Мало того что сам нарколог, а водку жрет ведрами, так еще и полугрузин, который по-грузински ни одного слова не знает. Где только она их берет? Как грибы. У нее на грибы просто какое-то фантастическое чутье: мы с ней корзины набираем, а один я возвращаюсь пустой. Правда, Галка и этого своего кавказского пленника уже от пьянства отучила, теперь он работает в больнице, в соседнем селе. Шустрая…
Я не ревновала Димона к Галке не из-за ее возраста (они были с Димоном ровесниками) и не из-за удаленности: она жила не в Подмосковье, а в Н-ской области, куда Димон ездил каждые два месяца по делам предприятия, зарегистрированного в Москве, но организованного с помощью племянника критика Рабиновича на территории когда-то самого знаменитого зауральского завода, – все сырье там было значительно дешевле, чем в столице, и аренда помещения стоила, можно сказать, копейки. Я не ревновала Димона к Галке потому, что нельзя ревновать к пейзажу: Димон был вписан в Галкину жизнь, как дерево, вросшее корнями навечно именно в этот холм, и существовало, и шумело оно листвой именно на фоне этой дальней рощи. Менялись только облака и цвет неба; Димон, подверженный эмоциональным колебаниям, периодически начинал любимый пейзаж ненавидеть.
* * *
Передвигаться пешком он не любил и в пору нашего с ним знакомства: короткие ноги при крупной носатой голове делали его действительно похожим на клоуна, куртка-штормовка сидела косо, темно-рыжие штанины единственных брюк волочились по асфальту, он сам их подшивал, подшивка отрывалась, мешала ходьбе, и потому торопливый шаг был неровен, даже смешон. А за рулем он выглядел прекрасно: голова красивой, правильной лепки, точно потрудился выдающийся скульптор, вылепив породистый нос, великолепно очерченные надбровные дуги, крупные глаза в длинных темных ресницах (голубая мечта), а длинноватый рот – клоунский рот! – он прятал под усами и небрежной обильной небритостью…
За такого мужчину я и вышла замуж.
Часть вторая. Знак
Разгораются тайные знаки
На глухой, непробудной стене.
А. Блок
В ноябре 2013 года господин невысокого роста, одетый элегантно и очень дорого (вся одежда, вплоть до шарфа, из столичных бутиков), очень интересный внешне, респектабельный, с седыми висками и эсеровской бородкой, вышел