тело мое боролось со смертью, я кусал себе губы, что-то говорил, о чем-то просил, вскакивал с постели и падал на пол, и все это происходило помимо моего сознания. Теперь я выздоравливал, силы медленно возвращались ко мне, но меня одолевал сон: я спал целыми сутками.
Вот и сейчас: за окнами мерно шумит дождь, где-то близко гремит трамвай, мне бы встать, подойти к окну, посмотреть на дождь, на трамвай, на мир, который я не видел целый месяц, но я не могу: веки наливаются свинцом, все тело ноет, кто-то заботливо машет над головой разноцветным, словно радуга опахалом. Я не вижу опахала, но почему-то знаю, что это машут им и что оно сделано из разноцветных перьев, пахнущих чем-то острым, свежим, весенним…
Вдруг опять гремит гром. На этот раз я слышу отчетливей, чем прежде. Я открываю глаза.
Первое, что я вижу, это огромное дерево, дикая груша, ветвистая и высокая. Дождь идет густой и обильный, впереди, шагах в десяти, он образует почти сплошную стену. Огромная груша, спрятав вершину в этой голубой завесе, тихо качает своими ветвями. По моей спине катится холодная, щекочущая струйка. Я ежусь и стараюсь натянуть на голову одеяло. Но, что это? У меня нет одеяла, вместо него я кутаюсь в рваный пиджачишко, из прорех которого на локтях и на груди выглядывает серая клочковатая вата.
Я робко оглядываюсь кругом, не веря тому, что я вижу. Я сижу под густым ореховым деревом, зябко прижавшись к щербатому стволу и к чему-то теплому, мягкому.
— Я совсем мокрая, — говорит это тепло.
Я удивленно смотрю на него. Рядом со мной сидит понурая девочка лет десяти-двенадцати, худая, черноглазая. На ее маленьких косичках, на щеках, на остреньком подбородке висят прозрачные капельки дождя, чистые, продолговатые капельки, похожие на слезы. Девочка мелко трясется, капельки одна за другой срываются с подбородка и, ударившись о черное платьице, пропадают. Девочка никак не может унять дрожь, она с силой прижала бледные ручки к груди.
— Прижмись сильнее, — тихо говорю ей.
Она жмется ко мне, кладет головку на мое плечо и я у самого лица слышу ее ровное, слабое дыхание.
Дождь все идет и идет, где-то сзади глухо шумят деревья, откуда-то справа доносится жалобное блеяние козы. Все кругом призрачно и неопределенно, обычные, давно знакомые вещи — деревья, тропинки, небольшой запущенный прудик с зеленой водой, — затянутые голубоватой кисеей дождя кажутся другими, принесенными сюда из далеких, неизвестных стран. У самого прудика растет коренастая, кудлатая ива, поникшая в немой печали, скованная каким-то большим, невысказанным горем.
Вдруг я узнаю и эту плакучую иву, и этот зеленый прудик, и всю эту местность. «Это же Шареке!» обрадованно вскрикиваю я. Ну, конечно, Шареке. В том маленьком прудике когда-то, когда еще жив был помещик Кара-Мурза, купались его буйволы. Он так и называется Буйволиным озером. Буйволы у мурзы были облезлые, страшные, с красными сердитыми глазами. Сам мурзак тоже был страшный, глаза у него смотрели с ненавистью, как у злого, бодливого буйвола.
— Это же Шареке, — словно не веря своим словам, повторяю я.
— А вдруг кто уведет наших коз, — испуганно говорит моя соседка.
Она пристально смотрит мне в глаза. Ее пунцовые мокрые губки болезненно скривились, я чувствую, что она вот-вот заплачет.
— Брось хныкать, — беспечно говорю я, — никто их не уведет.
А капли падают без конца, холодные и неприятные, они собираются в щекочущие струйки и медленно стекают по телу. Я поднимаю глаза. На темных листьях орешника висят спелые гроздья слезинок, много-много гроздьев.
— Теперь воруют и днем. Вчера уведи корову Музаффара, могут и коз увести, — скулит девочка.
Я только теперь узнаю ее.
— Это же, ты, Гюлизар? — удивляюсь я.
Она молчит, только головка ее еще сильнее жмется к моему мокрому плечу.
Высокая груша перед глазами устало качает ветками, словно ей нестерпимо холодно и она хочет этим движением согреть свое огромное тело. Над грушей неожиданно вспыхивает огонек и стремительно падает вниз. Затем раздается оглушительный грохот, и мне кажется, что при этом задрожала земля. Гюлизар вскрикивает и обхватывает меня ручками.
— Это молния, ты не бойся, — кричу я, не меньше ее напуганный.
Она понемногу успокаивается, даже пытается улыбнуться, но губки ее, сведенные холодом, подрагивают и застывают. Ее волосы касаются моего подбородка, они мокрые, липкие. Вместе с запахом дождя, мокрой земли и древесины я слышу какой-то тонкий сладковатый запах — запах женских волос: они пахнут душистым табаком.
— Пойдем, поищем коз, — шепчет Гюлизар, точно боится, что ее услышат.
Я люблю эту девочку, люблю давно, буду любить до самой смерти. Мне хочется погладить ее головку, целые дни смотреть ей в глаза, пронести ее на руках через горы и леса до Яйлы, до самого Капсихора.
— Хочешь, Гюльчик, я полезу на эту грушу? — гордо спрашиваю я.
Она смотрит мне в глаза, я ищу в ее зрачках восхищение. Зрачки у нее большие, маслянистые, подернутые чарующей, чуть рыжеватой поволокой. В них отражается темная зелень леса и моя глупая, самодовольная физиономия.
— Зачем тебе лезть на это дерево? — не отводя глаз, спрашивает она.
— Чтобы посмотреть коз, — отвечаю я. — Потом… Я хочу показать, что смогу сделать все, что тебе захочется…
В зрачках ее вспыхивают огоньки, рыжеватая поволока искристо переливается.
— А в Старую мечеть ты можешь зайти? Ночью, один?
Старая мечеть… Серое, обросшее мохом, жуткое здание. Ночью там собираются злые духи, разводят костер и поют какие-то песни. Это место обходят и днем, только один полоумный Вели, которому все нипочем, осмеливается заглянуть в узкие оконца храма. Потом с диким воем убегает домой. Вели уверяет, что на полу мечети валяются обглоданные кости, много-много костей…
Мне становится холодно, я дрожу, испуганно оглядываюсь, готовый увидеть за каждым деревом белую тень, закутанную в саван.
— Нет, не могу, — признаюсь я, — куда хочешь пойду, только не в ту мечеть…
Зрачки опять затягиваются обычной поволокой. Гюлизар отводит разочарованные глаза.
— Куда хочешь, только не в ту мечеть. — виновато повторяю я.
— Боишься? — уже не так обиженно спрашивает она.
— Боюсь, — шепчу ей, — и вправду боюсь… Если бы я был большой… Мне же всего тринадцать лет.
Потом мы долго молчим. Дождь уже идет редкий, удары грома доносятся издалека, высокая груша расправляет ветви. Кудлатая ива стоит попрежнему понурая, задавленная своим невысказанным горем, свесив ветви и бездумно заглядевшись в зеленые воды прудика. Она похожа на тоскующую девушку с длинными, распущенными волосами.
— Дождь проходит, — равнодушно замечаю я.
— Я кушать хочу, — еле слышно говорит Гюлизар.
Бедная Гюлизар, бедная, бедная девочка! Ела ли она сегодня что-нибудь?