засела во мне пренебрежительная интонация «водочка-селёдочка». При этом оказывалось, что бунинское предсказание перемещено из другой истории.
В своей книге «Говори, память» (1966), Набоков опять пишет о Бунине: «Когда я с ним познакомился, его болезненно занимало собственное старение. С первых же сказанных нами друг другу слов он с удовольствием отметил, что держится прямее меня, хотя на тридцать лет старше. Он наслаждался только что полученной Нобелевской премией и, помнится, пригласил меня в какой-то дорогой и модный парижский ресторан для задушевной беседы. К сожалению, я не терплю ресторанов и кафэ, особенно парижских — толпы, спешащих лакеев, цыган, вермутных смесей, кофе, закусочек, слоняющихся от стола к столу музыкантов и тому подобного… Задушевные разговоры, исповеди на достоевский манер тоже не по моей части. Бунин, подвижный пожилой господин с богатым и нецеломудренным словарем, был озадачен моим равнодушием к рябчику, которого я достаточно напробовался в детстве, и раздражён моим отказом разговаривать на эсхатологические темы. К концу обеда нам уже было невыносимо скучно друг с другом. «Вы умрёте в страшных мучениях и в совершенном одиночестве», — горько отметил Бунин, когда мы направились к вешалкам… Я хотел помочь Бунину надеть его реглан, но он остановил меня гордым движением ладони. Продолжая учтиво бороться — он теперь старался помочь мне, — мы выплыли в бледную пасмурность парижского зимнего дня. Мой спутник собрался было застегнуть воротник, как вдруг приятное лицо его перекосилось выражением недоумения и досады. С опаской распахнув пальто, он принялся рыться где-то подмышкой. Я пришёл ему на помощь, и общими усилиями мы вытащили мой длинный шарф, который девица ошибкой засунула в рукав его пальто. Шарф выходил очень постепенно, это было какое-то разматывание мумии, и мы тихо вращались друг вокруг друга, к скабрезному веселью трех панельных шлюх. Закончив эту операцию, мы молча продолжали путь до угла, где обменялись рукопожатиями и расстались[376].
30 января 1936 года, Набоков пишет жене (и Шраер приводит копию страницы из архива Набокова): «Только я начал раскладываться — было около половины восьмого — явился в нос говорящий Бунин и несмотря на ужасное моё сопротивление „потащил обедать“ к Корнилову (ресторан такой). Сначала у нас совершенно не клеился разговор — кажется, главным образом из-за меня, — я был устал и зол, — меня раздражало всё, — и его манера заказывать рябчика, и каждая интонация, и похабные шуточки, и нарочитое подобострастие лакеев, — так что он потом Алданову жаловался, что я все время думал о другом. Я так сердился (что с ним поехал обедать) как не сердился давно, но к концу и потом, когда вышли на улицу, вдруг там и сям стали вспыхивать искры взаимности, и когда пришли в кафе Мюра, где нас ждал толстый Алданов, было совсем весело»[377].
Прошло много лет. Началась и кончилась война, литература обустраивалась в послевоенном мире, после Освенцима. Произошло множество перемен во всём человечестве, но осталось это чувство двух писателей друг к другу.
10 июня 1951 года Бунин с возмущением написал Алданову: «Вчера пришел к нам Михайлов[378], принес развратную книжку Набокова с царской короной на обложке над его фамилией, в которой есть дикая брехня про меня — будто я затащил его в какой-то ресторан, чтобы поговорить с ним „по душам“, — очень на меня это похоже! Шут гороховый, которым Вы меня когда-то пугали, что он забил меня и что я ему ужасно завидую»[379].
А 14 июня 1951 года, то есть, через четыре дня, Бунин записывает в своём дневнике (Шраер приводит фотокопию из архива Ивана и Веры Буниных в Русском архиве в Лидсе): «В.В. Набоков-Сирин написал по-английски и издал книгу, на обложке которой, над его фамилией, почему-то напечатана царская корона. В книге есть беглые заметки о писателях-эмигрантах, которых он встречал в Париже в тридцатых годах, есть страничка и обо мне — дикая и глупая ложь, будто я как-то затащил <его> в какой-то дорогой русский ресторан (с цыганами), чтобы посидеть, попить и поговорить с ним, Набоковым, «по душам», как любят это все русские, а он терпеть не может. Очень на меня похоже! И никогда я не был с ним ни в одном ресторане[380]. «Никогда», кстати, там подчёркнуто волнистой чертой.
Что из этого следует? Довольно глупо использовать эту историю для того, чтобы ещё раз обсудить историю того, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, или для того, чтобы решить, что писатели подвирают так же, как мы, не иначе. И о том, как часто литературно одарённый человек восклицает, что сам не понял, его ли это жизнь или приснилась невзначай.
Нет, я хочу сказать о том, что источник всё время подталкивает нас к пристрастному описанию действительности.
Мы все и всегда врём, даже иногда бессознательно, во спасение и во погибель. Солдаты с фронта врут матерям о своей безопасной жизни, или наоборот, нагоняют страха тыловым красоткам. Раньше злословили в письмах, ныне это делают в социальных сетях. Кто-то говорил, что дорого бы дал за то, чтобы телефон давал звонившему прослушать ещё минуту из того, что говорят в комнате, где только что повесил трубку собеседник. О самых близких человек говорит в одной компании одно, а в другой — совсем иные слова. Теперь речь, относимая раньше ветром, документированная письмами (они периодически сжигались), стала фиксироваться социальными сетями. Говорят, заботливое правительство теперь, зафиксирует нашу речь куда более надёжно, но я в этом мало понимаю.
Итак, врут все мемуаристы. Врут для того, чтобы понравиться читателю, врут для того, чтобы быть ближе к великим, врут для того, чтобы оправдать свою скучную жизнь, врут, приписывая себе невероятные подвиги, а иногда присваивая несовершенные мелкие бытовые злодейства. Они врут из литературного мастерства — вовсе не обязательно в личную пользу. Часто мемуарист сочиняет историю так, как она могла бы произойти, или помещает себя в гущу событий, где не был, но мог бы оказаться. Талантливые люди подвирают, чуть меняя нюансы, доворачивая историю, а особо талантливые предоставляют читателю довернуть ситуацию самому, подталкивая к пропасти вымысла.
Все свидетельства зыбки и неверны.
Но если они написаны с некоторой уверенностью, если слово метко и остро, всё это становится материальной силой. Кто напишет интереснее, увлекательнее, — тот и прав.
Нам показывают тут картину мира, которой сознательно или бессознательно желает воспоминатель. Нет, настоящий исследователь (в пику тому самому министру) может аккуратно разворачивать рулон чужой памяти, сопоставлять даты, применять индуктивный и дедуктивный методы — это чрезвычайно увлекательное, хотя и малооплачиваемое