2015-2017
2015
Verbatim (о Светлане Алексиевич)
В обсуждении Нобелевской премии по литературе 2015 года возникла некоторая пауза — те, кому это хотелось, до хрипоты накричались, и теперь они должны восстановить голос. Но 10 декабря, когда будут вручаться собственно сами премии, Светлана Алексиевич произнесёт Нобелевскую речь — и всё начнётся по новой.
Не сказать, что я ожидаю в этой речи каких-то удивительных новостей, но все опять начнут ругаться — так положено с этими премиями.
Большая часть этой ругани происходит от элементарного невежества и больше объясняет не то, как устроены книги нового лауреата, а то, как устроены мозги русского человека. Ну хорошо — русскоговорящих людей на разных континентах.
Во-первых, это спор о русофобии, о том, что «шведка гадит», и всё — заговор. (И наоборот — что это глоток свободы). На это нужно ответить, что подобные страхи — мания преследования, совмещённая с манией величия. Никто особенно никого не любит, это да, ну так это мир так устроен.
Ждать справедливости от литературных премий (и вообще от мироздания) — не очень умное занятие.
Упрекать шведов в чём-то вовсе бессмысленно — Анна Ахматова говорила, по поводу, правда, Государственной премии СССР: «Их премия, кому хотят, тому и дают». Что, дескать, вы волнуетесь?
Что есть негласные национальные квоты, они исчерпаны, и теперь не дадут премию Евтушенко?
Да много кто её избежал, перестаньте.
Во-вторых, спорят о том, кому же дали премию — белорусской писательнице или русской. На это следует отвечать, что литература — не Олимпиада. Да и на спортивных Олимпиадах, превратившихся в соревнования фармакологов, отвратительно соревнование медалей. Оно, это соревнование, не даёт никакого представления ни о спортивном состоянии граждан государства, ни о здоровье самих спортсменов — ни о чём. Более того — оно противоречит индивидуальности спортсмена, то есть — писателя. Так и здесь — что гордости в том, что Генрик Сенкевич когда-то был подданным Российской империи?
В-третьих, это слова о том, что премию дали «не за литературу». Глупости — её дали историку Моммзену. Дали и политику Черчиллю — не только за многотомную историю Второй мировой войны, но и за ораторское искусство. И это совершенно заслуженно — несомненна поэтическая сила речей человека, что сказал в Палате Общин в июне сорокового года, когда Англия воевала с Гитлером один на один: «Мы пойдем до конца, мы будем биться во Франции, мы будем бороться на морях и океанах, мы будем сражаться с растущей уверенностью и растущей силой в воздухе, мы будем защищать наш Остров, какова бы ни была цена, мы будем драться на пляжах, мы будем драться на побережьях, мы будем драться в полях и на улицах, мы будем биться на холмах; мы никогда не сдадимся, и даже если так случится, во что я ни на мгновение не верю, что этот Остров или большая его часть будет порабощена и будет умирать с голода, тогда наша Империя за морем, вооружённая и под охраной Британского Флота, будет продолжать сражение, до тех пор, пока, в благословенное Богом время, Новый Мир, со всей его силой и мощью, не отправится на спасение и освобождение старого».
Но разговор о том, как устроена литература, как раз и есть самый интересный.
И у нас начался он не с «документальной прозы» Светланы Алексиевич, а с обсуждения огромной книги «Архипелаг ГУЛАГ» другого нобелевского лауреата — Александра Солженицына.
Беда в том, что стороны свой вывод, как правило, не аргументируют, а руководствуются революционным или контрреволюционным сознанием. Правильная фраза звучала бы как «Тексты Имярек (не) являются литературой потому что…» — причём суждение о том, что литература — это всё, что написано буквами, заведомо непродуктивно.
Если всё — литература, то надо заканчивать разговор.
Точка общественного интереса сместилась от сопереживания жизням выдуманных персонажей к тексту, из которого понятно (или кажется, что понятно), как устроен мир.
И благодаря решению Нобелевского комитета, у нас есть возможность обсудить несколько важных вопросов жанра «verbatim», иначе говоря, документально-художественного жанра.
Для начала — «проблема автора».
Книги Алексиевич, как мы знаем, состоят из «микроинтервью» с разными людьми.
Относиться к ним как к интервью, или как к части художественного произведения, собственности автора книги? Вот, к примеру, появляется человек, который обращается в суд и говорит, что в книге использована рассказанная им история, и требует части гонорара. В западной традиции, а жанр документалистики там освоен давно — книга обставлена множеством документов, с каждым интервьюируемым подписывают специальное соглашение (с фотомоделями происходит то же самое) — и проч., и проч.
Как будет решаться этот потенциальный юридический конфликт — пока непонятно.
Может, успешный автор в жанре «вербатим» в будущем будет похож на режиссёра, у которого на фильме работает команда юристов, регулирующих все отношения с актёрами — то есть, с персонажами.
Второй вопрос — соотношение авторского текста и документа.
Документ сам по себе не является никаким документом. В исторических работах объясняется, откуда он взялся, оценивается степень доверия к нему, возможности фальсификации и неточностей, и, наконец, он помещается в концепцию учёного.
В жанре художественной документалистики всё находится внутри художественного пространства. Автор может не только использовать сомнительное свидетельство, но и подобрать саму последовательность свидетельств и документов так, что они создают другую реальность, противоположную существующей. Свидетели истории в воспоминаниях руководствуются десятками мотивов — свойствами своей памяти, желанием переиграть свою жизнь, гордостью и стыдом — всё это превращает народные воспоминания в род белого шума, из которого можно выделить любые гармоники.
Но наш читатель интуитивно доверяет слову «документ», потому что документ — «правда», а в романе мало ли что напишут.
Показательна история с великим романом «Война и мир» — представление о войне с Наполеоном в народном сознании основывается именно на нём, меж тем, претензии к Толстому в антиисторизме стали высказываться сразу после публикации.
Вот он, второй вопрос — вопрос «подлинности». Ясно, что идеальной «подлинности» не бывает, но есть ли у читателя исследовательский аппарат, чтобы понять, из чего состоит текст перед ним?
Но потребитель хочет подлинности, будто пришёл в магазин фермерских продуктов. И перед ним невозможны отвлекающие манёвры: правда, или вы всё же отфотошопили? И если да, то насколько?
Или он согласен на вымысел, но тогда не прощает неловкого стиля.
Может быть, в литературе будущего на