человек, — сказал Отрепьев, — делу нашему большой помощью может стать. В Чернигов его пошлёшь с наказом. В Чернигов!
— Какой Иван? — переспросил атаман Белешко ротмистра Борша.
Тот пояснил.
— А… — протянул атаман с ленцой, которая выказывала, что казачине некуда да и незачем торопиться, — так то москаль… Шукай вон в той хате, — ткнул пальцем и отвернулся, показывая поляку широкую спину и могучую зашеину.
У ротмистра глаза нехорошо скосились. Казак для него был как для быка красная тряпка. От досады и раздражения он придавил коня шпорой. Тот бешено всхрапнул, и только крепко натянутые поводья удержали коня от того, чтобы вскинуться на дыбы.
Белешко, однако, и головы не повернул.
У хаты, на которую указал атаман, топтались казаки, дымил костёр и подле него, распятая на рожне, запекалась свиная туша, показывая облитый жиром золотой бок. Тянуло жареным мясом и острым, удушливым запахом самогона. Высокая, сложенная из соломы крыша хаты тяжко нависла над заполненным неведомыми ей людьми двором и, казалось, хмурилась недоумённо, словно говоря, что и острые запахи, и пляшущее пламя костра, и возбуждённая казачья разноголосица были для неё и чужды, и опасны, и враждебны.
Борша придержал коня.
Иван-трёхпалый встретил поляка с хмельной радостью.
— Царевич повелел! — вскричал, как ежели бы только того и ждал: — Сей миг! У нас всё разом! — Покачнулся на нетвёрдых ногах, ухватился за плетень: — Иду, иду!
Поляк брезгливо собрал губы.
Иван утвердился на ногах, вскинул пунцовое от хмеля лицо.
— А может, пан офицер, — воскликнул он с задором, — хочет горилки? У нас добрая горилка!
Ворот у него был распахнут, на шее мотался крест. Чувствовалось, что пьян он не первый день и, как это бывает в таком случае, словоохотлив без меры.
— Добрая, добрая горилка, — повторил и, не дожидаясь ответа, оборотился к топтавшимся у хаты казакам: — Горилки пану офицеру!
Борша в другое время, не раздумывая, плетью бы проучил холопа, но за москалём послал пан Мнишек и откуда было знать, как он отнесётся к тому, ежели огреть плетью наглого мужика.
— Нет, — сказал Борша и отвёл рукой ковш, — нет!
Иван поднял брови, взглянул на офицера. И Борша увидел: превозмогая хмель, мужик что-то соображает. Лицо москаля изменилось, улыбка с него сошла. Может, угадал презрение в глазах у поляка, может, что иное подумал, но только Иван сунул ковш с горилкой казаку, выхватил у него из руки принесённый для закуски огурец и, в другой раз оборотившись к высившемуся на коне офицеру, сказал коротко:
— Идём.
Повернулся и зашагал вдоль улицы, так твёрдо держась на ногах, будто бы это не он вовсе минуту назад обнимал плетень.
Борша тронул коня.
Иван с хрустом грыз огурец, а в мыслях у него было: «Зачем я царевичу понадобился?» И тревожно ему стало, и вместе с тем подмывала лихость. Ощущение это было не выразить словами, но оно разом вошло в него, отрезвив и ободрив. Путана, разбойна, вся на случае была его жизнь, и он знал: когда входил в него этот знобящий, беспокойный холодок — надо ожидать всякого и быть ко всякому готовым. Пьяная бойкость, что толкнула его ответить офицеру у плетня — царевич повелел, ну так у нас всё разом, — ушла, и он собрался в тугой кулак, готовый броситься в любую сторону, с которой объявится опасность. Однако шёл он, похрустывая огурцом, ничем не выдавая произошедшей в нём перемены. И улыбка вновь растягивала ему губы, щурила глаза.
У воеводского дома их ждал гайдук пана Мнишека. Он оглядел Ивана с головы до ног, постно сложил губы, сказал невыразительно:
— Пан ждёт. Идём.
Толкнул дверь. Она подалась со скрипом. Поляк моргнул белёсыми ресницами.
Мнишеку, только по неведомому счастью избежавшему петли, когда Сигизмунд повелел повесить королевского казначея и назначить расследование о разграблении государственной казны, приходилось встречаться с разным народцем. Видел он вселенских бродяг, много других лихих людей, и Иван-трёхпалый не вызвал у него и малейшего удивления.
Иван, войдя в палату, шапки не сорвал и поклона не махнул, а, пристукнув окованными каблуками, вольно сел на лавку, расставил колени и оборотился лицом к пану. В глазах было одно: мы — вот на — всей душой, а ты, пан, что скажешь? Дерзкий у него был взгляд, не холопий. Сидевший рядом с Мнишеком монах-иезуит сильно поразился тому, но вида не подал. Промолчал и Мнишек. Знал и готов был к этому: разное увидеть придётся, а такое уж — куда ни шло. Всему время приходит — когда-то и холопа одёрнуть можно будет. Станется на то и час, и место.
Мнишек начал разговор издалека. Бывал ли Иван в Чернигове, знает ли тамошних жителей, есть ли у него знакомцы в городе и какие это люди?
Иван слушал молча. Соображал: к чему разговор и чем он закончится? И Мнишек, глядя на него, понял: правду сказал мнимый царевич — мужик не прост. Да, такой человек ему и был нужен.
— Ну, — поторопил, — ты, говорили, не из робких, что же молчишь?
— Хе! — хмыкнул Иван-трёхпалый. — Какие люди, пытаешь? Как и у всех — в носу две дырки… В доме — Илья, а в людях — свинья… Слыхал такое, пан? Да ещё и хрюкает… — Но смял смех и сказал уже твёрдо: — Бывал я в Чернигове. Знать, конечно, иных знаю. А воевода тамошний — князь Татев.
Иван стянул с головы шапку: жарко стало мужику — в палатах было натоплено — и на пана глазами стрельнул. Губы зло изогнулись. Хотел, видно, выругаться, но сдержался. Сказал только:
— Пороть воевода горазд. Это точно.
И всё же зло вылезло из него наружу.
— Лют, — сказал, — кровь любит. У него каты людей на торгах дерут, так юшка красная, как из свиней, брызжет… А где по-иному, пан, может, скажешь?
Вольный человек и говорил вольно.
Мнишек руку на холёные усы положил.
Помолчали.
За окном — слышно было, — сильно пустив коней, проскакало несколько человек. Кто-то крикнул неразборчивое. Заиграл польский военный рожок. Тревожные звуки лагеря словно подтолкнули Мнишека. Пан качнулся на лавке и, прижимаясь пухлой грудью к краю стола, заговорил мягко, как Иван и не ждал:
— Красно солнышко приходит к вам, ворочается царевич Дмитрий Иванович. Злых накажет, добрых поднимет.
Иван слушал, опустив лицо. Потом сказал:
— Царевича знаю по Сечи. Не раз коня подавал и вываживал его же коня. Знаю.
Но вот добр ли царевич или нет — не сказал. Поднял глаза от щелястого пола на пана Мнишека. И тут солнечный луч лицо его высветил. И только тогда Мнишек увидел, что глаза у него прозрачные, беспокойные, опасные. Иван сказал:
— Ты говори, пан, что надобно, а я