На следующий день, 20 февраля, около полудня собрался консилиум врачей в доме графа Толстого: Овер, Эвениус, Клименков, Сокологорский, Тарасенков, Ворвинский. Шесть знаменитых врачей, светила медицинского мира, обсудив причины упадка сил и угнетенного состояния больного (напряженная умственная работа, совершенное воздержание от пищи, упорный отказ от лечения), пришли к выводу, что его сознание не находится в натуральном положении. Доктор Овер прямо поставил вопрос: «Оставить больного без пособий, или поступить с ним как с человеком, не владеющим собою, и не допускать его до умерщвления себя?» Доктор Эвениус тут же ответил: «Да, надобно его кормить насильно» После этих слов все врачи вошли к больному в комнату. Склонившись над Гоголем, они по очереди его расспрашивали и осматривали. «Его живот был так мягок и пуст, – напишет Тарасенков, – что через него легко можно было ощупать позвонки». Когда на все части его тела с силой давили, одолевали его нескромными вопросами, буравили проницательными взглядами, несчастный кричал и вырывался: «Не тревожьте меня, ради Бога!» Врачи, ставя диагноз, изъяснялись по-латыни: mania religiosa, gastro enteritis ex inanitione… Кто-то произнес даже слово «тиф». Доктора нахмурили брови. Звучали замысловатые ученые термины. Став мастером в искусстве доводить уродство до фантастических размеров, Гоголь с ужасом и отвращением видел себя жертвой этой бессмысленной суеты врачей у его постели. Мог ли он только представить себе в то далекое время, когда писал «Записки сумасшедшего», что на закате жизни будет испытывать те же муки, что и его несчастный и жалкий герой? «Нет, я больше не имею сил терпеть. Боже! что они делают со мною! Они льют на голову холодную воду! Они не внемлют, не видят, не слушают меня. Что я сделал им? За что они мучат меня? Чего хотят они от меня, бедного? Что могу дать я им? Я ничего не имею».[618]
Словно повинуясь указаниям автора, доктор Овер после консультации с другими врачами прописал поставить пиявки и сделать холодное обливание головы в теплой ванне. Затем врачи степенно разъехались, оставив самого решительного среди них, доктора Клименкова, проследить за строгим выполнением всех назначений. Гоголя схватили в охапку и поместили в ванну с горячей водой, в то время как слуга лил ему на голову холодную воду. После чего его положили в постель без белья, и доктор Клименков поставил ему к носу штук шесть пиявок. Вот и нос, о котором писатель столько говорил в своих книгах, стал поводом новых страданий. Жирные пиявки, висевшие у самых ноздрей, упивались его кровью. Извиваясь, они касались его губы. Гоголь твердил: «Не надо! Снимите пиявки, поднимите ото рта пиявки!..» Но никто его не слушал. Его руки держали силой, чтобы не дать ему снять с носа эту гроздь прожорливых червей с присосками.
К семи часам вечера доктор Овер вернулся к больному и решил, с согласия доктора Клименкова, поставить ему горчичники на конечности, мушку на затылок, лед к голове, а внутрь дать отвар алтейного корня с лавровишневой водой. Доктор Тарасенков, который был свидетелем мучений страдальца, был поражен неумолимостью и грубостью своих коллег.
«Обращение их было неумолимое; они распоряжались, как с сумасшедшим, кричали перед ним, как перед трупом. Клименков приставал к нему, мял, вороча, поливал на голову какой-то едкий спирт, и, когда больной от этого стонал, доктор спрашивал, продолжая поливать: „Что болит, Николай Васильевич? А? Говорите же!“, но тот стонал и не отвечал».[619]
Наконец, врачи Овер и Клименков уехали, оставив доктора Тарасенкова одного у постели умирающего. Пульс Гоголя явственно упал, дыхание было затруднено. Лежа на боку, он был не в состоянии сам поворачиваться и только жалобно стонал от жжения горчичников. По вставлении нового суппозитория вскрикнул громко от боли. Потом он попросил пить. Глоток бульона. Он уже не мог сам приподнять голову, уже явно стал забываться, терять память. Часу в одиннадцатом вечера он закричал громко: «Лестницу, поскорее давай лестницу!»
В последней главе «Выбранных мест из переписки с друзьями» Гоголь написал: «Бог весть, может быть, за одно это желанье уже готова сброситься с небес нам лестница и протянуться рука, помогающая возлететь по ней».
Эту лестницу, эту руку, их-то он и искал с тоской и ужасом при дрожащем свете ночника. Но он видел только очки человека, склонившегося над ним, золотой оклад иконы, пузырьки с лекарствами на столе. Раз лестница к нему не спускалась, он сам должен был идти к ней. Сделав мучительное усилие, он попытался встать, но ноги его больше не держали, голова кружилась. Доктор Тарасенков со слугой посадили его в кресло. Голова его уже не могла держаться на шее и падала машинально, «как у новорожденного ребенка», – скажет Тарасенков. Его опять уложили в постель, надели рубашку. Он потерял сознание. Потом обморок кончился, но он уже лежал с закрытыми глазами. Ноги его стали холодеть. Тарасенков положил ему в постель кувшин с горячей водой. Напрасно: он весь дрожал от холода. Его изможденное лицо покрылось холодной испариной. Под глазами появились синие круги. В полночь доктор Клименков сменил Тарасенкова. Чтобы облегчить страдания больного, он давал ему каломель и обкладывал все тело горячим хлебом. При этом опять возобновился стон и пронзительный крик. Всю ночь он тихонько бредил. «Давай бочонок! Давай, давай! Ну, что же!» Потом он еще больше ослаб, щеки его ввалились, лицо почернело, дыхание делалось реже и реже. Казалось, он обрел спокойствие, или, по крайней мере, не чувствовал своих страданий. 21 января 1852 года в восемь часов утра Гоголя не стало. Ему было сорок три года.[620]
* * *
Когда явились первые посетители, тело Гоголя лежало уже на столе, умерший был обряжен в сюртук; на его лице, похудевшем от перенесенных мучений, выделялся нос, словно лезвие ножа; усы спокойно прикрывали рот; веки, припухшие и потемневшие, закрывали глаза, словно он спал здоровым сном; на голове, на его длинных волосах, был лавровый венок. Священник служил панихиду, скульптор снимал маску с лица. Позднее художник Мамонов изобразил этот иссохший, изнуренный трупик в гробу.
Увидев его, Сергей Тимофеевич Аксаков напишет:
«Вот до какой степени Гоголь для меня не человек, что я, который в молодости ужасно боялся мертвецов и которых не видывал до смерти детей, я, постоянно боявшийся до сих пор несколько ночей после смерти каждого знакомого человека, не мог произвести в себе этого чувства во всю последнюю ночь!»[621]