Окопавшись в домике для персонала, я отправился в клубный дом. По дороге услышал более воспитанное «Проклятье!». В баре я поздоровался с Роксом. Такой же строгий и сдержанный, как всегда, он просто кивнул мне в ответ, отвернулся и стал что-то смешивать в шейкере. Ни слова о моем возвращении. Однако вскоре он повернулся ко мне и поставил на стойку стакан сингапурского слинга.
— За счет заведения… — только и сказал он.
Я поблагодарил его и взял стакан, понимая, что это свидетельство искренней и преданной дружбы. Он поставил какой-то салонный вариант «Night and Day» в исполнении MJQ, я отпил глоток, закрыл глаза и на три секунды почувствовал себя другим человеком, в другом месте, в другое время. Это была награда за длинный, утомительный и наполненный событиями день — коктейль, который позволил мне почувствовать себя другим человеком, хотя бы на миг.
Прошло несколько дней, и я решил сообщить Мод, что переехал, оставил Хурнсгатан совершенно добровольно, чтобы она не волновалась, не думала, что я попал в беду. Это был отличный повод. Но я не смог дозвониться, номер все время был занят. Я звонил целый день, пользуясь каждой свободной минутой. Под конец, позвонил в справочную службу, но безрезультатно — информация была конфиденциальной.
В ближайшие дни мне удалось прозвониться, но теперь номер не отвечал. В моей комнате не было телефона и всякий раз приходилось идти в контору главного здания, а поскольку я хотел поговорить с ней спокойно, то вынужден был ждать подходящего случая, например, пока все отправятся обедать. Контора на самом деле была чуланчиком по соседству с кухонной мойкой, где в клубах пара мыл кастрюли и сковороды старый югослав. Человек неразговорчивый, он ограничивался тем, что похлопывал меня по плечу, так как понимал, что я звоню по неотложным сердечным делам и просто потому что я ему нравился. Иногда, проходя мимо, я помогал ему поднимать тяжести. К этому обязывала меня не работа, а воспитание, и это, видимо, отличало меня от многих других, кто тоже проходил мимо.
Вечером я мог звонить от Рокса, из бара, но это было связано с определенным риском. По вечерам я планировал работать над книгой, а посещение бара могло расстроить эти планы. Достаточно было одного стакана, чтобы отбить у меня всякое желание работать, привести заранее обдуманные и точно сформулированные мысли в совершеннейший беспорядок, пробудить во мне самые разные желания, один-единственный стакан — и я уже был готов торговаться с самим собой и вести переговоры об отсрочке работы на неопределенное время. Я не мог себе этого позволить, во всяком случае, не слишком часто. И мне вполне удавалось этого избежать, работа настолько поглощала меня, что вечера проходили быстро. Выполнив дневную норму, я понимал, что уже поздно, слишком поздно, чтобы звонить. Вместо этого я нередко оказывался перед телевизором и смотрел поздние новостные программы о завершительном этапе избирательной кампании. В разговорах о правом кабинете министров, разумеется, фигурировало имя Вильгельма Стернера, иногда и он сам мелькал на экране. Всякий раз я думал, что где-то с ним рядом появится Мод. Я так ни разу и не увидел ее, но все равно сидел на краю кровати, вертел в руках коробок с таблетками и думал, принять ли мне целую, половинку, или не принимать вообще. Обычно я выбирал последнее.
Чем дальше я продвигался, тем больше места занимал главный герой — человек, который по совету Мод был поделен на две личности, на двух братьев. Прежде доминировавший моралист-правдоискатель вступил в безнадежную схватку с жизнелюбивым экстремистом — писать о нем было занятием более благодарным, общаться с ним было куда веселее. Я позволил ему выйти на первый план, поскольку подозревал, что, если реальный прототип когда-нибудь и объявится среди смертных, то он едва ли узнает в этом герое себя. Как и в случае с другими действующими лицами моего повествования, черты его были искажены — примерно так изображает известных людей карикатурист. Безошибочно узнаваемые черты сохранились, но были сильно преувеличены. И хотя я сознавал опасность одним штрихом, одним случайным эпитетом превратить характер в карикатуру, я все равно доводил каждую черту до предела — просто так, ради чистого, нескрываемого удовольствия. Сначала я решил воздвигнуть храм, памятник братьям Морган, но образ этот оказался недостаточно ярким. Храм — это строгое торжественное место, предназначенное для молитвы, медитации и поклонения. Мой первоначальный замысел просто смыло нескончаемым потоком причуд и шалостей, воспевающим скорее непокорность, чем веру, личное мужество, нежели факты «по делу». Материал был романтизирован, в ущерб цифрам и реальным событиям предпочтение было отдано дружбе и страсти. У Генри Моргана были враги, которых я сделал своими личными врагами. Мне еще только предстояло узнать, что враг все время меняет личину, иногда он похож на друга, а иногда — на тебя самого. Ничего нового в попытке создать героя, отличительной чертой которого был бы набор совершенно устаревших представлений о чести, не было; для меня единственно важным являлся тот факт, что предпринял эту попытку именно я. Мной руководило желание оправдать себя и восстановить справедливость. Наша нейтральная, свободная от альянсов страна отрицала свою вину в совершении тяжкого преступления, но чтобы избежать абстрактной политики, я решил сместить акценты в сторону личной вины, рассказать о друге, которого я предал. Я провел безрассудную ночь с его женщиной, и тот факт, что он сам ее предал, не облегчало моей вины. Кто я такой, чтобы рассуждать о чести? Стоило ему только вернуться и заглянуть мне в глаза — он бы сразу все понял. И тогда, я был убежден, что в принципе он мог бы совершить все, что угодно: убить меня или ее, убить любого, кто подвернется под руку.
Можно без преувеличения сказать, что его самого я боялся не меньше, чем его врагов, и потому не зря маскировал его с такой любовью и почтением, чтобы тем самым скрыть и свои собственные прегрешения. Позже, когда я признался в этом Мод, она посмеялась надо мной и моей «врожденной наивностью». Я не хотел бы отягощать повествование чересчур многословными рассуждениями, но все-таки должен выделить один важный аспект: литература — это опыт, который зачастую описывают и предлагают постороннему вниманию люди неопытные. Вот так и я сидел вечерами в своем бунгало у пятнадцатой лунки — «Что за блядство!» — и писал свою книгу, опираясь на ничтожный жизненный опыт, гораздо более красноречиво обобщенный джентльменами в бункере. И написание книги само по себе было опытом — опытом когда-нибудь должно было стать и чтение. Связь между жизнью и литературой в некоторых случаях нерасторжима, одно обуславливает другое так, что человек непосвященный различить их уже не может. То же самое порой можно сказать и о том, кто держит в своей руке перо. Литература дарит утешение и награду, это дисциплина увечных, искусство неудачников. Мы бежим, так называемой, действительности и создаем другую, которая, в свою очередь, делает первую более убедительной, и наоборот. Кстати говоря, вся жизнь, в конечном итоге, становится искусством. Пребывание в этом непорочном круге дарило мне счастливое опьянение, которое не шло ни в какое сравнение с опьянением от пары напитков, пропущенных в баре.
~~~
Так, приучая себя к дисциплине и порядку, я скоротал лето. Попытки связаться с Мод становились все более редкими и случайными — на мои звонки она все равно не отвечала. Одно время я даже думал, что больше ее уже не увижу. Я безупречно выполнял свою работу, но, несмотря на плотный график, всегда находил в себе силы писать по вечерам. Любой писатель позавидовал бы моему загару. В лучах ослепительного солнца на зеленых просторах я управлял большими машинами с утра до вечера. Кстати, именно тогда, посреди фервея,[12]мне впервые почудилось, что меня рассматривают через оптический прицел. Я сидел высоко на самой большой машине, в шортах, майке и кепке с наушниками на голове — у всех на виду, легкая добыча для снайпера. Я бы даже не понял, что произошло, не услышал бы выстрела. Я бы просто почувствовал жжение, быть может, увидел рану, кровь; сознание стало бы медленно угасать, а машина, потеряв управление, поехала бы дальше, закопалась бы в бункере — «Вот ведь сука какая!» — или взбесилась на грине.[13]Это минутное наваждение произвело на меня неприятное впечатление, возможно, в силу своей новизны. Как и всякое новое чувство, оно обнажило часть моего сознания, расчистило поляну, доселе укрытую непроглядной тьмой, место, которое нельзя открыть, не совершив насилия. Потом это чувство еще не раз возвращалось ко мне, обычно — как воспоминание, и лишь изредка — как более стойкое ощущение, основанное на конкретных наблюдениях. Только теперь, спустя годы, я начинаю различать за всем этим определенную систему и догадываться о том, кто находится по другую сторону прицела.