этому щеголю, но и пальцем не тронул эту сволочь: пусть поскачет, как я. Я этого не сделал. А должен был. Разве нет? Мне уже на все это наплевать. Ты не веришь?
— Верю. Видно, ты любимый сын у матери и она за тебя усердно молилась. Ангел хранитель спас тебя от того, что ты хотел сделать.
— Правда? Почему? Скажи.
— Рассчитаться ты еще успеешь. Времени нам на это хватит.
— Почему ты так думаешь?
— Ведь я тебе ясно сказал, что нас скоро пошлют на фронт. А там-то у нас будут возможности свести счеты.
— Значит, ты вот как думаешь? Да?
Бенчат окидывает меня взглядом с ног до головы, словно должен убедиться: чтобы свести личные счеты, времени впереди много.
— Вот увидишь, как они там присмиреют.
Бенчат готов все это признать, но стоит на своем: ты прав, но домой я больше не вернусь.
— Почему ты так думаешь? Я уже сказал тебе: не отчаивайся!
— А я и не отчаиваюсь. Но что знаю, то знаю…
Нет, он теперь даже не в силах припомнить, почему ему кажется таким безнадежным возвращение домой, но он продолжает стоять на своем: «Я знаю, что домой больше не вернусь».
«А дома что? А дома — обетованная земля? Скажи, почему ты хочешь вернуться домой?»
Все это я мог бы сказать Бенчату, но не решаюсь. Всякий с детства несет в душе какое-то представление о себе; родина создает понятие о человеческом достоинстве, которое нужно отстаивать даже ценой страданий.
Пока я так беспомощно пытался утешить Бенчата, в палату зашел проведать нас сержант Мелиш, наше неожиданное провидение. Мелиш сделал для нас более чем достаточно — вероятно, было не так-то легко заставить гарнизонного врача признать нас, в особенности Бенчата, больными, — но в те времена я считал, что он заходил нас проведать. Зашел раз, другой, а там привык ходить к нам, как на посиделки. В конце концов он не устоял и сам сказался больным. И некоторое время повалялся с нами в госпитале.
— Ну как, завсегдатаи этого кабака? Холодно вам?
В ответ никто ни слова.
— Здорово же у вас тут воняет!
Это тоже истинная правда, о которой даже не стоит и говорить. Только Нечистый, в белом, тщательно отглаженном халате, пожимает плечами — так, мол, оно и есть. Но он уже сделал достаточно, позволяя валяться здесь всем этим парням. Большинство из них, как и мы с Бенчатом, совершенно здоровы.
— Что скажете, болящие, не открыть ли у вас окна?
Все опять молчат. Они считают это пустой угрозой. И только когда Мелиш решительно направляется к окну, раздраженно отзывается один:
— Нет, господин сержант, не делайте этого. Пожалуйста, не делайте.
— А почему? Тут у вас хоть топор вешай.
И начальство все-таки приоткрывает окна.
— Закройте же. Все тепло выпустили.
Мелиш с убийственно серьезным видом расхаживает по палате. Он не знает пощады. На его лице не дрогнет ни один мускул, и глаза холодны и неподвижны, как у жабы. Весь его облик выражает скромную, элегантную скуку. Бригадирка на голове заломлена оригинально и лихо, как ни у кого, — головному убору могут позавидовать и самые щеголеватые офицерики, по протекции окопавшиеся в генеральном штабе; мундир сидит как влитой. Теперь он показывает нам: ничего не поделаешь, он солдат. Был на фронте, не выслужил даже чина лейтенанта и так далее, человек порядочный, не сволочь какая-нибудь, носит элегантную бригадирку, хотя всего-навсего какой-то там полковой писарь. Кое-что в этом есть.
Сержант закрывает окна, потом глядит в печку, прихлопывает ее дверцы, заглядывает в ящик с углем, потом, сложив руки на груди, по очереди впивается в каждого взглядом, словно спрашивая: «Ну? Печка есть, уголь тоже…» Но он произносит только:
— Симулянты, так кто же затопит, хотел бы я знать?
Солдаты втягивают головы в плечи и ныряют под шинель, как бы давая понять: «Мы — нет. Вытерпим. Ой, мы еще вытерпим. Набросим шинель на голову и будем дышать, надышим тепла».
Мелиш вытаскивает из ножен штык и вкладывает его обратно, вонзает в обрубок мягкого дерева, приготовленного для растопки. Он обходит кровати, показывает чурку, дает нам понюхать ее, словно мясные консервы, всячески прельщает: вот оно, тепло, понюхайте.
— Значит, никто? Значит, никто не желает побеспокоить свой гниющий остов? Нечистый не затопит. Это было бы глупо с его стороны, я Нечистого знаю. И божья матерь не придет. Ни Чатлош[4], ни Малар не придут топить для вас печку. Кого же вы ждете? Мессию? Если даже мессия и придет, с вами он не станет говорить — это и я могу. Но чтобы затопил… Сомневаюсь. Так кого же вы ждете? Мессия, да, понимаю, пожалуй, и затопит. Конечно, это совсем не фокус. Самое трудное взять ведро, вынести золу, перейти двор и получить уголь на складе. Ладно уж, я не болен, сразу же с утра проветрю палату, затоплю, принесу угля и потом весь день буду валяться, как в раю. Ребята, я великолепный больной, мне ничего не хочется. Если бы мне захотелось чего-нибудь, я был бы здоров. Работать писарем в полковой канцелярии! Можете все на меня… извините за выражение. И потому я затоплю. Нельзя сказать яснее: меня трясет от холода. На мне три одеяла, шинель, я дышу, пускаю вонь, но топить не стану! Так как же?
Молчание. Парни переворачиваются на бок и съеживаются в комок, следуя глазами за Мелишем. Что происходит? Сержант открывает рот, говорит что-то, размахивает руками, думает вслух. Следить за муравьем, когда он сражается с тяжелым грузом, или за пауком, когда тот плетет свою охотничью сеть, тоже интересно, это, пожалуй, даже волнующее зрелище. И тем более что это сержант! От удручающей скуки, пожалуй, очень интересно хотя бы думать, что мы здесь лежим, такие-сякие, и ни господь бог, ни неучи новички не сметут нас в кучу, как сор, не вынесут вон на одеяле, не стряхнут в мусорную яму. Приятно развлекаться, воображая невозможное: как к нам в госпиталь приехал генерал, военный министр или мессия и пожалел нас. И теперь делают то же самое, что сержант с серебряными нашивками, полковой писарь: штыком они колют на столе лучину.
Как бы то ни было, приятно это видеть. Штыком расколоть чурку пополам, потом каждую половину — на тонкие щепки, как это делает сержант, каждую щепку — на тонкие лучинки, и не обрезать при этом пальца — как бы то ни было, но это фокус. Чтобы начальство, полковой писарь, который выписывает отпуска, пропуска, проездные литеры, затопил печку — это совершенно невероятно, но от его