было, как ему не терпится уйти, оказаться отсюда подальше, но Анчутка неожиданно шагнул вперед и оказался у меня на пути, так что мне пришлось остановиться и поднять к нему лицо. Он посмотрел прямо мне в глаза и спросил еще раз:
– Нормально всё?
– Спасибо, – сказала я, отворачиваясь, чувствуя одновременно и неловкость, и досаду. – Мы пойдём, ладно?
Он отступил в сторону, пропуская нас; и только когда мы преодолели густые прибрежные сорняки и спустились вниз, крикнул нам вслед:
– А то хотите, сюда перебирайтесь! Пока вы там в тесноте друг друга не поубивали.
И я остановилась – резко, так, что Серёжа почти налетел на меня. И обернулась, пораженная этой внезапной реальностью: огромный пустой дом, отдельная спальня, подальше от общей ядовитой комнаты, от подчеркнуто отсутствующих лиц, от старательно отводимых взглядов; но Серёжа поспешно, сердито толкнул меня в спину и крикнул неопределенно:
– Разберемся! – продолжая идти вперёд и крепко держа меня за плечо.
– Иди давай, – сказал он мне совсем другим голосом, сквозь сжатые зубы. – Что ты ему наговорила?
Я прошла еще двадцать шагов молча, собираясь с мыслями. Мне до смерти, до зубной боли хотелось ответить ему: ничего особенного. Я всего лишь сказала, что четыре месяца подряд каждую ночь сплю в общей комнате, в то время как за тонкой стенкой лежит твоя бывшая жена. Что стоит тебе выйти за дверь, как я превращаюсь в невидимку. Что уже много дней подряд ловлю себя на том, как исступленно, искренне желаю им смерти – всем до единого, и что если ты заставишь меня жить с ними там, в этой чудовищной тесноте и ненависти, еще хотя бы неделю, я в самом деле убью кого-нибудь из них; я правда это сделаю, хотя бы потому, что тогда ты, наконец, не сможешь больше притворяться, что меня не существует.
Вместо этого я дошла до первых вмёрзших в лёд остатков рыболовной стоянки (обломки опор, на которых когда-то висели сети, опрокинутая на бок смятая металлическая бочка), села на разломанный деревянный ящик, служивший когда-то сиденьем одному из рыбаков, имени которого мы так и не успели узнать, и сказала, не поднимая глаз, обращаясь к искривленной, недовольной Сережиной тени на снегу у моих ног:
– Это всё из-за тебя.
Тень неприязненно шевельнулась и снова замерла.
– Из-за тебя, – повторила я уже громче. – Это ты взял их с собой, их всех. Только они тебе не благодарны, понимаешь? Они плевать на тебя хотели. Ты будешь кормить их, охотиться для них, ловить им рыбу, а они будут лежать на кровати и хихикать. Я не хочу больше на это смотреть. Ты ничего им не должен. Пусть остаются там, на острове, а мы будем жить здесь.
– Мы – это кто? – спросил он, но я была готова и к этому, я успела даже подумать – не страшно, не страшно, здесь будет больше места, это всегда легче, когда больше места.
– Ты, – сказала я быстро. – Я. Мишка и папа. Ира и Антон.
И только тогда он, наконец, опустился возле меня на корточки и посмотрел мне в глаза, и заговорил; «дура, – сказал он, – дура, без шапки, без перчаток, в двадцатиградусный мороз, мы полдня тебя ищем, следов на этом сраном озере уже так много, что непонятно, которые из них – твои, мы думали, ты заблудилась в тайге или провалилась под лёд, чертова ты дура, ты знаешь, что пока мы с Мишкой бегали по лесу, Лёнька с Андрюхой всё озеро прочесали, а у Лёньки, между прочим, дырка в животе, но если бы не пришёл этот Вова и не сказал, что ты у них, они все, слышишь, все до единого до сих пор искали бы тебя, собака твоя дурацкая след не берет, непонятно, зачем мы вообще ее кормим…»
Он говорил и говорил – о том, что нам нельзя разделяться, что нам ни за что не выжить по одному; он держал меня за плечо, и кажется, время от времени даже тряс, а я слушала его, не возражая, безнадежно, понимая уже, что мне никогда, никогда не избавиться от них, и когда он замолчал, переводя дух, я осторожно высвободила плечо и встала, и сказала:
– Ты прав. Конечно, ты прав. Мне жаль, что я доставила всем столько беспокойства. У меня просто нервы сдали. А они все – прекрасные ребята, и Лёнька с Андрюхой, и девочки. Ты, наверное, замёрз и устал, нам нужно вернуться в дом. Они же там страшно волнуются за меня.
– Пошли, – он обрадованно, с облегчением, поспешно поднялся на ноги. – Конечно, пошли. Папа рыбы принёс, сейчас нальём тебе супу горячего, ты же не ела ничего целый день, голодная, да? Замерзла? Дать тебе перчатки мои? Пошли, пошли скорее… Всё будет хорошо, вот увидишь, завтра будет новый день…
– Завтра, – сказала я, не чувствуя уже ничего, кроме бесконечной, тупой усталости, – будет такой же скотский, такой же паскудный день, как сегодня. И послезавтра тоже. И ничего не будет хорошо, пока мы живём, как собаки, друг у друга на головах в этой гнилой конуре. Они предложили нам дом, – я оглянулась к спящему позади снегоходу, – пустой дом на берегу. И даже если ты откажешься. Я уйду на берег, слышишь? С тобой или без тебя – уйду. Потому что не могу больше. Может быть, не завтра, но уйду всё равно.
Лицо его немедленно окаменело, и несколько коротких мгновений он просто стоял молча, не глядя на меня, склонив голову набок, а потом зачем-то отряхнул руки, повернулся и зашагал в сторону острова, и я зашагала за ним, след-в-след. В течение долгого получаса, понадобившегося нам, чтобы дойти до дома, мы больше не разговаривали.
Разумеется, никто не бросился ко мне навстречу. С самого Вовиного визита, случившегося несколько часов назад, они уже знали, что я жива и невредима, так что все эмоции, если они и были, к счастью, уже давно улеглись. Все просто сделали вид, что ничего не произошло, разве что папа сердито сверкнул на меня глазами из-под бровей, и я, пожалуй, даже почувствовала бы благодарность к ним за это великодушное безразличие, не будь я так измучена сегодняшним днем, и особенно, нашим с Сережей коротким разговором над руинами рыболовной стоянки. На самом деле, как бы они ни встретили меня –