с тем, что ответом к этой задаче длиной в сотню лет станет немой в татуировках. Или американец со жвачкой во рту, антимузыкой на ушах, порнофильмом перед глазами, «чудодейственными» снадобьями в крови и идиотской улыбкой на губах. В мой последний день именно он стал героем дня. А в день моего рождения на свет, 12 марта 1912 года, героем был утонченный английский джентльмен, облаченный в костюм, обутый в гетры с галошами, при цилиндре и трости; человек, проводивший дни за прогулками, чаепитиями, содержательными беседами – и за чтением; а читал он Гомера и Виргилия, но был знаком и с творчеством молодых авторов, например, Ибсена и Чехова. Западная цивилизация скатилась – с Акропольского холма прямо в долину Неандер, где неандертальцы лежат в своих пещерах и следят за чередованием наскальных картинок на экранах, не высказывают о них никакого мнения, не реагируют на них ничем, кроме вызывания новых таких же картинок, не шевелятся, если только им не надо набить брюхо или освободить пузырь. За сто лет мы, обутые в домашние тапочки, порастеряли все, что наши предки пронесли на плечах через две тысячи высокогорных пустошей, сквозь две тысячи бурь, в течение двух тысяч лет, передавая от отца к сыну. А мы по ошибке бросили все это в мусорное ведро; ах какая жалость, его уже вынесли на помойку!
Двадцатый век презирал другие века. Век высокомерия. Век черни. Царями этого века были те, кто понимал ее. Жертвами – те, кто не понимал глупости тех и других.
А меня несло от одного к другому. От народа к вождям, со стонами жертв, отдающимися в ушах…
Я был плохим? Нет, это век был злой.
Глава 50
Ему была неделя от роду, и он лежал в яслях вместе с двадцатью другими детьми. Потолок был белый. Одеяло белое. Кроватка белая. И женщина белая, в белой одежде. И молоко тоже было белое, хотя и не материнское. Знал ли он это? Скучал ли по своей матери? Знал ли вообще, что такое «мать»? Что вообще знает мальчик семи дней от роду? Он знает все – но сам об этом не знает.
Маленькие вопрошающие ягнячьи глазки в глубине мягкой колыбельки под небом, покрашенным в белый цвет. Наверно, такое место лучше всего подходит недавно переродившимся душам: впечатление не больно-то отличается от лежания в белом гробу.
Учреждение детских яслей «Белоснежное» было одним из важнейших шагов, предпринятых в исландской столице в середине века в вопросах защиты детей. Всю сырость и грязь бедняцких лачуг и барачных годов вымели прочь и закрасили белой краской. Младенцам было уготовано здесь блаженное существование в натопленных комнатах и чистых постелях, вдали от всех и всяческих родителей, ибо для детей, появившихся на свет при неясных обстоятельствах, в первые два года жизни лучше всего спокойно лежать в кровати в ведении муниципальных властей и обдумывать, как им быть. Абсолютная чистота и здоровье гарантированы. Здесь позаботились обо всем – кроме души, ибо ее существование не было доказано. Сейчас подрастала новая, научная формация людей. И единственный «багаж», который им требовался при вступлении в жизнь, – теплая бутылочка и чистое полотенце.
В «Белоснежном» все было хорошо.
По воскресеньям приходили матери. Они приходили в гости – проведать своих детей. Нянечки поднимали их за стеклянной стеной, и матери пытались встретиться глазами со своим малюткой и махали ему рукой, улыбаясь сквозь слезы. Из-за риска насморка и других болезней матерям не рекомендовалось брать своих детей на руки. И конечно, большинство этих родителей были жуткими неудачниками, политыми по́том из-за того, что всю неделю работали как вол, дурно пахнущими из-за субботних вечеров тамошней жизни. По тем же причинам детей круглый год держали в помещении, а окон не открывали. И эти меры были действенными, потому что насморка у детей из «Белоснежного» не бывало. Может быть, они становились косоглазыми от попыток увидеть из своих глубоких кроваток что-нибудь кроме белого потолка; может быть, они производили впечатление психически не совсем здоровых, так как, пробыв в этих стенах достаточно долго, изобретали собственный тарабарский язык, потому что сотрудницы с ними не разговаривали, зато вот насморка у них никогда не бывало.
Мальчику была неделя от роду, но в воскресенье он так и остался лежать, как и в остальные дни, потому что к нему никто не пришел. Его мать сидела в переднем ряду в церкви на Восточных фьордах, а его отец лежал на полу перед ней – мертвый, в гробу. Его брат и одновременно дядя сидел между матерью и большой рыбацкой вдовой и качал ногой, глядя на пастора, повернувшегося спиной к публике и гробу, словно для того, чтоб справить нужду, а в промежутках внимательно следил за глазами сестры: неужели эта слеза так и не упадет?
Эйвис плакать не собиралась. Не собиралась оплакивать этого человека. Она не могла взять в толк, с чего эта несносная слезная железа так себя ведет: ею явно кто-то или что-то управляет на расстоянии! Почему? Почему ее глаза наполнились слезами, словно проруби – водой? Из-за того, что тут гроб? Из-за того, что она в церкви? Из-за самой церемонии? А может, плач вызывается тем, что похороны кем-то оплачены? Да, правда ведь? Она плакала, потому что была послушной девочкой, а здесь полагалось плакать. Она вспомнила, как человек, лежащий в этом гробу, порой дразнил бабушку, и это бывало так смешно. «На нее пятьдесят лет никто верхом не вскакивал, ху, ху!» Или когда он по вечерам гладил ее, чтоб она поскорее уснула: «Вот так, былиночка моя!» Как удивительно! Сейчас она помнила о нем только хорошее. Она почувствовала, что Турид повернула к ней голову, тоже повернулась к ней, они заглянули друг другу в глаза – и тут слезы хлынули. Турид! Единственная во всем мире, кто понимал, каково ей. И кто лучше, чем она сама, знал, откуда эти слезы. С юга, из столицы.
Нелегко родить ребенка и лишиться его, а на следующий день лишиться отца, который также приходится отцом тому ребенку, и сидеть здесь на похоронах с опустошенной душой и сложной тоской в сердце, – а вокруг все эти люди. Как будто у нее забрали все. Как будто у нее все отняли. Эйвис не сводила глаз с этого красивого белого гроба – прямой противоположности всего, что представлял собой покойный. И эти цветы белые… Ей почудилось, будто из гроба донеслось: «Ху!» Нелегко продолжать ненавидеть человека, когда он