ног будет спать у себя в городской квартире. – Юсупов сделал успокаивающее движение. – Переоборудование подвала через неделю будет закончено… Хотите посмотреть?
– Конечно.
– Хотя вид у него пока еще растерзанный.
– Ничего страшного.
В своем дневнике Пуришкевич употребил именно это слово, произнесенное Юсуповым, – «растерзанный». Пуришкевич внимательно оглядел подвал и остался доволен.
– Будет то, что надо, – сказал он, пальцем постучал по стене: – Капитальная, артиллерийским снарядом не возьмешь.
Юсупов понял, о чем думает Пуришкевич, почему простукивает пальцем стену, произнес укоризненно:
– Владимир Митрофанович!
Тот прекратил манипуляции, поднял голову:
– Да.
– Вы еще думаете, что придется стрелять?
– Нет, но… – Голос Пуришкевича сделался нерешительным. – Мало ли что…
– Лучше не надо.
– Чует мое сердце, стрелять придется, Феликс Феликсович, – безжалостно произнес Пуришкевич.
– Лучше не надо! – Юсупов повысил голос.
– Окна маленькие, находятся на уровне земли, звук из них никогда не выскользнет на улицу. Нет, безопасное это дело – стрельба! – Пуришкевич словно бы не слышал Юсупова, а может быть, что-нибудь чувствовал.
Через двадцать минут Пуришкевич уже снова был в Государственной думе – он специально приехал к Маклакову, надеясь продолжить разговор, который вел с ним Юсупов, и все-таки склонить Маклакова к участию в заговоре.
Пуришкевич нашел его в коридоре, отвел в сторону, к двум креслам, стоящим под бюстом Александра Второго, пощелкал пальцем по глухой бронзе.
– Не находите, Василий Алексеевич, что наш страдалец несколько постарел?
Маклаков деликатно промолчал. Пуришкевич с ходу попробовал насесть на него:
– Василий Алексеевич, вы нам нужны!
Маклаков отрицательно качнул головой:
– Увольте, прошу вас. Я уже объяснил князю Юсупову, что это не по моей части.
Пуришкевич так и не уговорил Маклакова. Про себя отметил раздраженно: «Типичный кадет!»
Хоть и ждали заговорщики, что мороз отпустит, а мороз не отпускал – на реке лед образовался такой, что его невозможно было пробить, каналы вымерзли до дна. Четыре часа Пуришкевич с Лазовертом ездили по Петрограду, останавливаясь около каждого канала, подле каждой проруби, спускались на лед, проверяли толщину, матерились сквозь зубы и снова возвращались к машине. Ничего подходящего они пока найти не могли.
Тем же самым занимались Феликс Юсупов и великий князь Дмитрий Павлович.
На Александровском рынке Пуришкевич отыскал угрюмого волосатого силача с неожиданно умными ясными глазами, который торговал «железом». Торговал он не каждый день, поэтому Пуришкевич раньше его не засек. У силача имелись и цепи и гири.
Пуришкевич постучал ногтем по литой двухпудовке, как по бюсту Александра Второго:
– Почем товар?
Мужик заломил такую цену, что Пуришкевич невольно переглянулся с Лазовертом.
– Не слишком ли?
– Не слишком, ваше благородие, – угрюмо проговорил силач, – если бы это был хлеб – не стал бы столько драть, грешно, а за железо… За железо сам Бог велел. Это – баловство.
– И то верно. – Пуришкевич похмыкал, отвернулся в сторону. – Но я же тебе не банкир Митька Рубинштейн, который печет деньги, как блины. И все больше на крови: чем больше крови, тем больше денег.
Мужик не скинул ни копейки – как назначил цену, так на ней и стоял. Глядя мимо Пуришкевича куда-то в морозную даль, он монотонно бубнил:
– Не могу уступить, ваше благородие, никак не могу…
Пришлось уплатить ту цену, которую он запросил. Цепи и гири отвезли в санитарный поезд, спрятали подальше от любопытных глаз, а потом долго отогревались в вагоне Пуришкевича горячим чаем и коньяком.
На следующий день Станислав Лазоверт купил кожаную шоферскую амуницию, заплатив за нее деньги, по той поре бешеные – целых шестьсот рублей, обрядился в обновку с довольным видом, покрутился перед зеркалом, отчаянно скрипя кожей и оттопыривая то один локоть, то другой, становясь в разные позы.
Амуниция состояла из теплого мехового пальто, покрытого прочным хромом, из шапки с наушниками и огромных, закрывающих руку по локоть перчаток.
– Ну как я? – спросил он у Пуришкевича.
Тот усмехнулся и ответил, не задумываясь:
– Довольно хлыщеватый и нахальный. А вообще производите впечатление типичного столичного шоффера. – Пуришкевич специально подчеркнул слово «шофер», модно сдвоив в нем букву «ф». – Распутин, думаю, оценит. – Он вторично усмехнулся. – Что касается меня, то я вполне доволен.
Пуришкевич не лукавил, он действительно был доволен: в таком одеянии в Лазоверте трудно было признать Лазоверта, всякий полицейский лишь запомнит этот роскошный кожаный балахон да перчатки с крагами, а уж что касается лица, то лицо вряд ли задержится в памяти. Это тот самый случай, когда одежда съедает лицо человека.
Счетчик включился. Время пошло отстукивать свой счет в пользу заговорщиков.
Распутин чувствовал, что над ним сгущаются тучи, но ничего поделать не мог.
Собравшись поздним вечером в начале декабря, заговорщики определили дату убийства Распутина. К сожалению, великий князь Дмитрий Павлович оказался «расписан» вплоть до шестнадцатого числа: то званый ужин с чопорными родственниками, который никак нельзя пропустить, то интимная встреча с дамой, имя которой он никогда никому не сообщит даже под пыткой, то пирушка с офицерами, – переносы же были невозможны, поскольку это могло привлечь внимание, поэтому решили исходить из расписания великого князя. Установили дату убийства Распутина – ночь с шестнадцатого на семнадцатое декабря.
– Распутину не терпится познакомиться с графиней, – сказал Юсупов, – звонил мне несколько раз.
– Сам? – удивился Пуришкевич.
– Сам.
– По моим сведениям, он сидит сейчас так тихо, что… тише мыши, словом, из дома совершенно не вылезает, только головой крутит, ловит каждое дуновение ветра да всякий запах, долетающий до его носа, а тут – сам… – Пуришкевич задумчиво забарабанил пальцами по столу. – Я уже, грешным делом, бояться начал – не тиканул бы он к себе в деревню. Там достать его будет много труднее, чем здесь. А тут – сам. Хм-м…
– Пришлось даже сдерживать его, – сказал Юсупов, – я специально ездил на Гороховую, сказал этому блудливому коту, что графиня, которая так интересует его, вернулась из Крыма, но пробыла здесь недолго и срочно отъехала из Петрограда. Скоро вернется обратно.
– Какого числа вернется, вы, Феликс, надеюсь, не сообщили Распутину?
– Нет. Но раз мы сегодня определили дату – шестнадцатое декабря, значит, она будет в Питере шестнадцатого. В квартире у него постоянно дежурит Муня Головина. Еще там находится распутинская дочка – типичное крестьянское создание с открытым ртом, в который постоянно набиваются мухи, и племянница – точно такая же, как и дочка, деваха…
– А этот еврей с куриным пером за ухом… он где? – холодно полюбопытствовал Пуришкевич.
– Симанович?
– Да.
– Владимир Митрофанович, Владимир Митрофанович, что-то вы совсем плохо относитесь к бедным евреям.
– Не такие уж они и бедные, – пробурчал Пуришкевич.
– Я думал, что ваши великорусские замашки остались в прошлом.
– У всякого явления есть отрыжка.
– Симановича в квартире не было.
– А вообще интересно знать, оповещает ли Распутин филеров, когда уезжает когда-нибудь к цыганам на очередную пьянку?
– Нет. Он не любит филеров.
– Роковая ошибка!
За окнами продолжал лютовать, стискивать землю в железном сжиме мороз, с веток падали замерзшие птицы.
Около магазинов, несмотря на стужу, выстраивались километровые очереди – люди жаждали хлеба, молока и сладкого, сахар выдавали только по талонам. Сейчас уже никто не может сказать,